В Саввинской слободе жили мы у крестьян Елычевых, у милой старушки Федосьи Герасимовны, у которой была дочь Матреша. В гости к ним изредка приходила из Звенигорода провинциальная красавица в шляпе, в накидке с шитьем из бисера, в кружевных митенках – словом, франтиха. Я и Левитан оба разом в нее влюбились, несмотря на то, что на нас, голоштанников (после оказалось, что она так нас называла), она не обращала ровно никакого внимания. Мы оба рассказывали друг другу чувства нашего восхищения ею, посылали ей цветы, картинки, сделанные акварелью, и стихи. Но – увы! – она осталась холодна.
Однажды она приехала в слободу с каким-то господином в котелке, очень маленького роста, рыжим, толстым, потливым, оказавшимся мелким фабрикантом. Пальто у него было до пят, на ногах – новые, сильного блеска калоши, а в руке большой дождевой зонтик. Он вошел в избу и принес гостинцы: конфеты, пастилу, орехи. У него был такой самоуверенный тон, такое
Врубель
В Малороссии [Полтавской губернии] я был в гостях у Трифоновских, туда приехал и Михаил Александрович Врубель. Небольшого роста, худой, с лицом, на котором нет простоты [черт] народа, сдержанный, как бы спокойный – вот полный иностранец-англичанин, хорошо причесанный, тщательно бритый, с тонкими, крепкими руками.
Было лето. Пока за завтраком я обратил внимание, что Врубель красиво держится и красиво ест (посмотрите, не все едят красиво). Он был прост, как обыкновенный, всякий человек, поддерживающий простой, светский разговор, но <…> меня удивило то, что при воспоминании о ком-то Врубель говорил так, что становилось ясно: Врубель был гувернер какой-то фамилии, гувернер детей. Да, он был гувернером до встречи со мной. После завтрака мы ушли к себе в комнаты, и я показал, что начал работать. Он ничего не сказал, но я видел, что со мной он хочет быть хорошим, его холодная сдержанность прошла, и мы заговорили об общих знакомых.
Было лето. Жарко. Мы пошли купаться на большой пруд в саду. Михаил Александрович, голый, был хорошо сложен, и крепкие мускулы этого небольшого, даже маленького человека делали его красивым. «Это жокей», – подумал я.
– Вы хорошо ездите верхом? – [неожиданно спросил] он. – Я езжу, как жокей.
Я испугался: он как будто понял мои мысли.
– Что это у вас на груди белые большие полосы, как шрамы?
– Да, это шрамы. Я резал себя ножом.
Он полез купаться, я тоже.
– Хорошо купаться, летом вообще много хорошего в жизни, а все-таки скажите, Михаил Александрович, что же это такое: вы себя резали-то ножом – ведь это должно быть больно. Что это – операция, что ль, как это?
Я посмотрел поближе – да, это были большие белые шрамы, их было много.
– Поймете ли вы, – сказал Михаил Александрович. – Я любил женщину, она меня не любила – даже любила, но многое мешало ее пониманию меня. Я страдал в невозможности объяснить ей это мешающее. Я страдал, но когда резал себя, страдания уменьшались.
А так как я тогда не страдал от любви к женщине, то <…> действительно не понял, но все же подумал и сказал:
– Да, сильно вы любили.
– Если любовь, то она сильна.
Вечером он рассказал, что пишет у себя в Киеве «Демона», и нарисовал рисунок своей картины. Я узнал сейчас же лицо знакомой дамы, совершенно неподходящее к Демону. Рисунок был восхитителен и так особенен, что я с того времени не видел подобной формы. Я был так восхищен искренно тем, что увидел! <…>
<…> Образование этого человека было огромно. Италию он знал всю, понимал и изучил ее. Я не видал более образованного человека. Врубель был славянин чистой воды, <…> поляк, и в нем была утонченность великой Польши, утонченность, равная Франции. На вид иностранец, но душой славянин, сын несправедливо и больно угнетенной страны, с пеленой высокого культа, щегольским изяществом драгоценного легкомыслия, высоких порывов, влюбленных чувств, музыки, искусств, с праздником и задором в душе <…>
– Михаил Александрович, вот вы – гувернер, зачем это?
– Я это люблю, а потом мне нужны деньги. Тогда, когда они будут, хоть немного, я смогу работать, что я люблю. Вас поймут, Коровин, скорей; вы будете получать деньги, а я нет. Я знаю, что я, но я никому не нужен. Мне так странно: меня совершенно не смотрят, и никто не интересуется, и совершенно никто не понимает, что я делаю, но я так хочу.