К вечеру портрет был опять желтый, но другого тона, с дивным орнаментом герба сурикового тона, но такого орнамента, что я никогда не видел. На другой день портрет опять для всеобщего удовольствия был просто нарисован с фотографии, очень скоро и очень просто раскрашен, с голубыми глазами. Все были в восторге. Орнамента, герба не было, был простой коричневый фон. Дядя сказал: «Ну вот, я прав – теперь окончен», целовался с Михаилом Александровичем. Все были веселы и [довольны].
Была назначена поездка – пикник. Михаил Александрович был страшно занят с устройством его. Это был какой-то ритуал – марки вин, которые Михаил Александрович знал все, что и после чего полагается пить. Я диву давался. Я увидел, как Михаил Александрович выкинул цветы, прикрепленные у коляски, обстриг ножницами маленький букет красных каких-то цветов – он был круглый, маленький да еще обстриженный ровно, как волосы стригут под [кончики], прикрепил этот букет в коляске около сиденья кучера. Коляска была черная, букет удивительно подходил.
Михаил Александрович был одет – ноги в желтых гамашах, белые перчатки, цилиндр с бантом <…> – так ловко, [как] на заграничных картинках охотничьих. Сел [он] с кучером, взял как-то особенно вожжи в перчатки между пальцами и, как железная спираль, сидя на козлах, правил <…> Ехали прямо. Лошади ровно и быстро неслись, как машина.
Приехав, я посмотрел на Мишу поближе. Он поднял губы к самому носу, сжав их, как делают беззубые старики, посмотрел на меня, обведя как бы мимо глазами каким-то лягавым взором. Это был не он – я таких видел в Англии, Париже. Это был другой совсем человек. Он ничего со мной не говорил, но как он дирижировал, что и после чего надо пить и есть, и рассердился на меня, что я стал есть рыбу, выпив рюмку зубровки, и так рассердился, что сказал на «вы»: «Ну, прошу вас, без объяснений». «Да, – подумал я, – это барин, да такой настоящий».
– Михаил Александрович, – спросил я, – <…> ты что, у себя в Петербурге видел передвижную выставку?
– Нет, – и провел пальцем у меня перед носом, – я не смотрю ваших выставок.
– Но отчего же?
– Вот я видел выставку Айвазовского – отличный художник <…>
Вскоре я уехал в Москву, но образ этого человека, его особенность сделала его в душе моей незабываемым. Приехав, я рассказывал Серову и Мамонтову о своем знакомстве с этим замечательным человеком, с Врубелем.
Прошли годы. Однажды в октябре, поздно вечером я шел в свою мастерскую на Долгоруковскую улицу. Фонари светили через мелкий дождик. На улице грязно.
– Костя Коровин! – услышал я сзади себя. Передо мной стоял Миша Врубель.
– Миша! Как ты здесь? Пойдем ко мне. Послушай, как я рад, Миша, Миша!
Я держал его мокрую руку: летнее пальто, воротник поднят – было холодно.
– Ты уже здесь давно?
– Дней десять.
– И ты не хотел меня видеть?
– Нет, напротив, я у тебя был, но ты всё у Мамонтова, а я его не знаю. Послушай, я к тебе не пойду сейчас, а ты пойдем со мной в цирк – да!
– Но он скоро кончится. Сколько времени?
– Половина одиннадцатого. Пойдем!
– Зачем?
– Знаешь, меня там ждут.
– Миша, приходи ко мне завтра.
– Хорошо.
– В три часа.
– Хорошо.
Мы расстались.
Михаил Александрович был в три часа у меня.
– У тебя так хорошо! Меня пригласил к себе в мастерскую Остроухов. Там я видел Серова. Остроухов тебя не любит, но он мне так надобен.
– Переезжай ко мне, Миша.
– Завтра же перееду. Я работаю акварель «Воскресение Христа», но эти кретины ничего не понимают. Да, Костя, есть у тебя три рубля? Дай, пожалуйста.
Позже Михаил Александрович снова был у меня. Пришел Серов.
– Пойдемте сегодня в цирк. Я вам покажу такую женщину, какой вы никогда не видали, – [сказал Врубель].
Мы пошли в цирк. После разных штук выехала на лошади наездница в пачке <…>
Врубель вскочил – она! «Вот она, смотрите!» Серов спросил, в чем дело. Движения женщины были мягки и как-то грустны. Но так как мы сидели далеко, то не было видно хорошо лица. Черные волосы, черная густая плетеная коса окружала белое матовое лицо этой женщины.
Михаил Александрович куда-то ушел, потом пришел за нами и сказал: «Пойдемте». Мы пошли за кулисы цирка, где он нас представил наезднице и ее мужу. Муж был итальянец, и видно было, что он самым дружеским образом относился к Михаилу Александровичу. Женщина была молчалива, проста, с хорошими добрыми глазами, сильная брюнетка.
– А хороша? – спросил Врубель.
– Так себе, – сказал Серов. – Прощай.
И ушел. Я остался с Врубелем.
– Пойдем после спектакля к ним.
– Пошли.
Недалеко около цирка, на Самотеке, во дворе деревянного домика [мы поднялись] наверх в какую-то маленькую квартиру. Молча зажгла свет коренастая прислуга. Квартира – две комнаты. Три стула, стол, лампа, на стуле приставлен к комоду холст, на нем портрет этой женщины <…>
Другая комната лучше. Салфетка вязаная, покрытый деревянным маслом иконостас, две постели.
– Я у них живу. Из Киева я приехал с ними, – пояснял мне Михаил Александрович. – Костя, я приехал с цирком, я не могу ее не видеть.