Опять пришел тот незнакомый господин. Я ему говорю:
– Устал, какой бы допинг принять, чтобы не спать?
– А, погодите, – ответил он, смеясь, и что-то сказал сопровождавшему его ливрейному слуге. – А где же та декорация, то прекрасное окно? – спросил он меня.
– Ее взяли в театр.
– Вы никому не скажете, честное слово?
– Нет, а что?
– Главное, нашим никому… Без вас смотрел декорацию государь. Он сказал: «Окно как живое, прямо стекло, но отчего внизу дверь не вырезана?»
– Дверь раньше была, она отправлена в театр, – сказал я.
– Да, вот что. А то и мы все думали: отчего двери нет.
Ливрейный слуга принес шампанское.
– Шампанское дает дух. Желаю успеха, – сказал незнакомец, чокаясь со мною.
Он вскоре ушел, а я прилег на остатках холста, которые лежали в куче, и заснул как убитый.
Я проснулся глубокой ночью. Темень. Старинные огромные люстры надо мною блистают хрусталем, отражая зимний свет больших окон. Жуть в огромном зале Потемкинского дворца. Я уже хотел встать, как вдруг, далеко, в конце зала, чей-то голос запел: «И он, не говоря ни слова, / Спокойно вышел из дворца».
– Его нет, уехал, – сказал чей-то знакомый голос вдали.
– Да кто вы?! – крикнул я.
– А, вот он где. Мы за вами. Насилу нашли.
Теперь я узнал голос Саввы Ивановича.
– Едем с нами…
Я был так рад увидеть Савву Ивановича! С ним был певец Чернов.
– Что же вы здесь ночью делаете впотьмах? – удивился Мамонтов.
– Дописывал декорации, устал ужасно и заснул на холстах.
– А я уже два дня как приехал, искали вас. Сейчас два часа. Едем к Донону[24]. Этот дворец Потемкина – такая красота!
Когда мы садились в сани, у подъезда дворца была тихая зимняя ночь. Одинокий фонарь освещал снег, большие деревья старинного сада темнели кущами. Духом Петербурга дышало огромное здание Таврического.
В ресторане Донона, у вешалки, Чернов, увидев меня, рассмеялся: я был весь в краске. Мы прошли в кабинет.
Мамонтов сказал, что искал меня, спрашивал в номерах Мухина, там говорят – ушел и не приходил. Были и в Таврическом дворце, но туда не пустили. «Это уж вот Чернов добился».
Я рассказал про охрану дворца и как туда никого не пускают.
– Ага, так вот почему об вас меня спрашивали в Москве. Полицмейстер Огарев о вас дал отзыв: «Прекрасный молодой человек, но повеса».
– Но почему повеса? – удивился я.
– И я его спросил, – сказал Савва Иванович. – Он ответил: «А так-то вернее.»
– Какой-то придворный приходил ко мне в мастерскую, – рассказал я. – Очень любезный человек. Мы с ним шампанское пили.
– А кто же этот придворный?
– Воронцов-Дашков.
– Послушайте, да ведь это же министр двора!
– А я и не знал, просил его маляров мне поискать…
– Эх, вы, другой бы на вашем месте.
– Не браните меня, Савва Иванович, тут всё не по-нашему, не по-московски. Тут чудеса, если не чепуха: много разных начальников сцен, костюмерных, монтировочных, декораторов, помощников освещения, главных помощников; потому на афишах пишут – «обувь Пироне»: в чем дело, почему Пироне? Потом еще «бутафор-гробовщик», еще «наши-ваши»…
– Какой гробовщик? – удивился и Савва Иванович. – Какие «наши-ваши»?
– Есть какие-то «наши», а кто это, я сам не знаю.
– Но вы меня послушайте, – оживился вдруг Савва Иванович, – вчера я в Панаевском театре слушал молодого артиста: фигура, руки, голова, всё – красота, голос – превосходный; тембр – ну что и говорить. И откуда? Говорят, с Волги. Сапожник был, певчий. Шаляпин. Ритм – удивление. Россия! Вот это будет певец. Русская опера воссияет. Вот кто будет «Борис», «Опричник», «Грозный», «Руслан», «Фарлаф». А живет этот Шаляпин на Песках; искал его недели две, на квартире нет, и неизвестно где.
И это было первое, что я услышал в моей жизни о Федоре Ивановиче Шаляпине.
На генеральной репетиции в Мариинском театре я говорю осветителю:
– Первый софит потушите.
– Не могу-с, – ответил он. – Спросите Домерщикова, они заведуют.
– Но ведь я отдал вам записку об освещении.
– Не могу-с, они заведуют.
В поисках на сцене Домерщикова я видел много молодых людей в вицмундирах, которые смотрели на проходящих артистов. Все молодые люди были озабоченные и утомленные, к ним подходили артисты и что-то просили, но они как-то не слушали, Чувствовалось, что это главные люди на сцене, которые заводят эту машину и управляют ею.
«Не это ли есть „наши“?» – подумал я.
Уже поднялся занавес, когда пришел Домерщиков.
– Первый софит потушить надо, – сказал я ему. – А то окно пропадает.
– Ну уж простите, – ответил Домерщиков. – Освещение – это я. В этом не уступлю, хоть что. Хорошо ведь и так, чего вы еще хотите.
«Ах, горе», – подумал я и расстроился ужасно. Никогда бы не мог Савва Иванович сказать мне, как этот петербургский чиновник: «Освещение – это я». Нет, я здесь не останусь.
Моим соседом по креслу оказался один московский знакомый, Ларош.
– После репетиции едемте в «Малый Ярославец», – сказал нам обоим Домерщиков.
Дорогой в «Малый Ярославец» я сказал тихо Ларошу:
– Невозможно тут, трудно.