И та другая, перед лицом которой он «дрогнул и зяб»[77] еще в 1902 году, окончательно «вознеслась горделиво и кощунственно». Вместо «Хранительницы-Девы», «Царевны Золотокудрой»[78], Беатриче, — музой его становится «Незнакомка», «Снежная маска», «Цыганка». Вместо «придела Иоанна» появился «Балаганчик».
На второй книге «Нечаянная радость» природа Шахматова отразилась еще больше, чем на «Стихах о Прекрасной Даме», но совсем с другой стороны. Вместо «вершин зубчатых леса», от которых «светила брачная заря», вместо «белой церкви над рекой»[79] появились «влажные стебли золотистых купальниц», болота «с зачумленным сном воды, ржавчиной волны», болотные чертенятки, попик болотный[80]. Валерий Брюсов со свойственной ему точностью определил, что во второй своей книге Блок от мира божественного переходит к тварному[81]. Друзья того Блока, который сознавал себя «стражем в приделе Иоанна», не могли примириться с этой переменой. Андрей Белый и я в печати заявили, что Блок изменил своему прошлому[82]. Но наши голоса были одиноки. Именно с появления «Нечаянной радости» Блок был восторженно принят публикой и прессой. Блок — поэт «Золотокудрой царевны» был дорог немногим, Блок «Незнакомки» стал любимцем толпы.
Мы разошлись с Блоком прежде всего во взгляде на поэзию. Блок отстаивал стихийную свободу лирики, отрицал возможность для поэта нравственной борьбы, пел проклятие и гибель. Я всегда стоял на той точке зрения, что высшие достижения поэзии необходимо моральны, что красота, по слову Владимира] Соловьева, есть только «ощутительная форма добра и истины»[83]. Разошлись мы и в вопросах поэтической школы: я стремился к классицизму, Блок был типичным романтиком, с разорванными образами, с мутными красками— «сплавами», с отсутствием логики. Мы ожесточенно нападали друг на друга от 1907 до 1910 года. Затем полемика затихла. Появились стихи Блока «На поле Куликовом», где я радостно узнал мощные и светлые звуки прежнего певца «Прекрасной Дамы».
И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня Ты сошла в одежде, свет струящей,
Не спугнув коня.
Серебром волны блеснула другу
На стальном мече.
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.
И когда наутро тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
В то же время в одной из своих статей в «Аполлоне»[84] Блок сам высказал отрицательное отношение к поэзии «Балаганчика» и «Незнакомки» и применил к себе стихи Владимира] Соловьева:
Святыню муз шумящим балаганом Он заменил, — и обманул глупцов[85].
Осенью 1910 года я написал Блоку приветливое письмо[86], с предложением ликвидировать наш раздор. Он радостно отозвался. 23 ноября 1910 года он писал мне:
«Твое письмо очень радостно мне. Да, надо и будем говорить… Я был бы рад видеть тебя скорее»[87].
Но прежней дружбе не суждено было воскреснуть. Мы продолжали смотреть в разные стороны. Встречи наши были ласковы, дружелюбны, но внешни. Вместо первоначальной любви, последовавшей вражды наступила благосклонная отчужденность.
В апреле 1911 года я навестил Блока в Петербурге. Его не было дома. Я сел подождать в кабинете и вникал в стиль его комнаты. Все было очень просто, аккуратно и чисто. Никакого style modeme, ничего изысканного. Небольшой шкап с книгами, на первом месте — многотомная История России Соловьева.
Пришел Блок. Из передней я услыхал его обрадованный голос: «Ах! пришел!»
Очень он был нежен. Вся семья — Любовь Дмитриевна, мать Блока Александра Андреевна и вотчим его, полковник Франц Феликсович Кублицкий, — встретила меня как воскресшего из мертвых. Не могу не помянуть добрым словом ныне уже покойного Кублицкого. Худой, поджарый, высокий, с черными усами и кроткими черными глазами, мягкий, деликатный и в то же время убежденный военный, бравый, смелый, обожаемый солдатами. В 1915 году он командовал на южногалицийском фронте и вернулся в Петербург в шинели, забрызганной кровью. При этом он всегда болел туберкулезом легких и кашлял.
Мы условились с Блоком, что я приеду летом в Шахматово. Невеселый это был приезд. Блок жил с матерью в большом доме. Любовь Дмитриевна была где-то далеко на гастролях. Незадолго перед тем Блок получил наследство от отца, профессора Блока, умершего в Варшаве, и перестроил большой шахматовский дом. Появились новые, комфортабельные верхние комнаты, и здесь все было чисто, аккуратно, деловито. Блок сам любил работать топором: он был очень силен.
«Хорошо, что ты приехал, — встретила меня Александра Андреевна. — Саша страшно скучает. Сегодня мы говорили: хоть бы страховой агент приехал!»
В заново отделанном доме нависала тоска. Чувствовался конец старой жизни, ничего от прежнего уюта. Блок предавался онегинскому сплину, говорил, что Пушкина всю жизнь «рвало от скуки», что Пушкин ему особенно близок своей мрачной хандрой.
«Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?»[88]