— Влез в этот треп и я, правда, с сомнениями… Потом разговор замялся сам собой. А утром меня вежливенько препроводили к комиссару дивизии — к… Скоблинскому, оказалось. Но это уже был «не тот» Скоблинский! «Этот» с порога предупредил: «Парень, не лезь в яму с говном — утонешь! Ты должен был знать таких: Зайончковского Павлика, Игоря Данилина, Семена Глинских. Знал? Знал. Поэтому я — только о них. Ты не догадываешься, почему именно они исчезли? В 1925 году ещё? Не догадываешься. Они, Володя, заинтересовались… интересом к немцам… Будь здоров, Володя!».
— С тем меня отпустил. Я потом лет пять пули ждал… И теперь, после откровений Клингера, понял: «мой» Скоблинский и Скоблинский Клингера — одно лицо. И снова, как тогда, страшно…
Признаться, мне вся никулинская «страшнота» из–за какого–то Скоблинского до лампочки была. Ну, не понимал я ее — причину страха. Но когда в октябре 1968 года сам вдруг налетел невероятным образом на живого Скоблинского, мне от одного взгляда его небо в овчинку показалось. Тогда только до меня дошло, почему боялся его командарм Никулин.
Догорает светец
…Догорает светец.
Теплая тишина звонко верещит сверчками, обнимает дыханием натопленной каменки, усыпляет нежным смоляным духом прогретого сруба. Миротворные запахи сухих трав наполняют зимовье…
Вокруг тысячеверстной стеной древний Лес.
Лес спит в беспредельных снегах. В морозные солнечные дни снега ослепительно белы и наряжены в розовую кисею света. В холодные лунные ночи снега политы дымкой сияния. Свет безлунных ночей пронизывает толщи снегов звездным маревом. И снега жемчужно мерцают.
Вечерними зорями светило медленно погружается в смутную дымку сине–фиолетовых закатных туманов. Туманы одеваются в пурпур. Когда солнце погружается в ночь, снега становятся лиловыми…
Лиловый свет разнолик и тревожен.
Лиловый свет одевает снега в леденящий саван безысходности. Темные провалы тайги под снегами мнятся погостами.
Лиловый свет нежен, как ночные тени у женских глаз. Лес под снегами розово обнажен. Тени его залиты теплой чернотой.
Но всегда лиловые сугробы, черные тени деревьев, перламутр темнеющего неба, нежные снега над тайгой трепетно прекрасны.
Вдруг уходят тревоги. Наступают надежды.
Хочется верить,
что здесь, в зимовье, до стрехи
Утонувшем в лиловом сугробе,
Напишу не однажды такие стихи,
Что помогут рассеяться злобе
На проклятую память, лихую судьбу…
Да рожденный, видать, без сорочки,
Измытарюсь, истлею в казенном гробу,
Не оставив на память ни строчки…
…И опять безысходность…
…Измытарюсь, истлею в казенном гробу,
Не оставив ни строчки…
Догорает светец, воткнутый в стену над изголовьем. Зимовье медленно погружается в полумрак. Жарким тягучим светом исходят угли в каменке. Сверчки верещат за вьюшкой. Отходит в небытие день — еще один день из вереницы дней, — бесконечной вереницы, бесконечных дней, ушедших, будто в никуда, долгих лет… Бесконечных лет бесконечных несчастий моей семьи…
Над тайгой, над беспредельными снегами идет с ледяных морей шторм. За оконцем, в холодном вьюжном мире лютует Сивер и злобствует пурга…
В зимовье тепло. Мирно верещат сверчки. Миротворен густой запах трав, — но нет, нет мира в душе! И нет покоя…
«….Мысли как черные мухи
Всю ночь не дают мне покоя.
Пляшут они и кружатся
Над бедной моей головою…
Только прогонишь одну –
Глядишь — уж приходит другая…»
…Не слова Великих Авторов, не мелодия их — собственные мысли толкутся мохнатыми мухами–чудищами, уносят остатки покоя…
…В последние месяцы убегаю от людей.
Встаю на лыжи и ухожу за сотню километров от Ишимбы в одно из моих зимовий. В это вот. Скрытое в таких дебрях, что только матерый чалдон–соболятник может знать пути к нему…
Люди не раздражают меня. Хотя за годы ишимбинской жизни я отвык от людской толчеи и беспредметного трепа. Ко мне не забегали неинтересные мне люди, даже на обжитую Ишимбу — делать им у меня было нечего. А добраться до меня в одном из моих схоронов–зимовий дело для бывших горожан почти немыслимое: нужны были опыт тропы и силы. Много сил. Сил же у большинства было мало. Опыта — еще меньше.
Нет. Люди не раздражали меня. Просто не хотелось беспредметных разговоров на набившие оскомину «животрепещущие» темы. А параши летали в воздухе, как конфетти на старом школьном вечере. Люди были взбудоражены смертью Сталина, подогреты развалом режима ссылки, распалены падением Берия. База для летающих параш была благодатна. Но от жестяного звона этих «сосудов» разламывало голову.
И я уходил в тайгу. Благо камеральной работы было очень много.
…Здесь, в зимовье, было хорошо. Кромешная тишина хранила мой мозг. Не давала ему разгреметься. Тепло каменки успокаивало. Сверчки плели из тишины и тепла бесконечную спасительную нить смысла. Все вместе лечило меня от «потустороннего» мира, укрывало от надвигавшихся взрывов страстей, позволяло сосредоточиться на главном, — возможно, ценном, необходимом. Долгий и горький опыт научил меня избирать оптимальные пути движения моих страстей. Тратить их на дело. Много позднее жизнь подтвердила правоту моего выбора. Много позднее…
…Светец догорает.