Глаза слипаются. Закрываю книгу…
И прежде чем лучине дымно угаснуть и потопить зимовье в сумрачной темени вьюжной ночи, успеваю вглядеться в стянутое судорогой безмерной усталости лицо на карандашном портрете, похожее мучительно выражением глаз на отцовское, многие годы назад подсмотренное мельком и навсегда запечатленное в памяти моей на безымянском свидании… с братом его Тимоти Хенкеном… Или… не похожее… Я начал забывать лицо отца — его черты, его выражение, — но не глаза — нет! Встреча с Тимоти вернула их мне.
Французы говорят: маленький отъезд — это всега маленькая смерть. А если «отъезд» продолжается четырнадцать лет? Какой мерой тогда измерить смерть? А если я не вижу отцовых глаз двадцать четыре года?!
…Вглядываюсь в лицо, словно уплывающее в вечность и вспыхивающее в самый последний миг резким боковым светом. До боли близкое. И безнадежно далекое. Смотрю в глаза — напряженные и вопрошающие. Взгляд их пронизывает. В нем отблески апокалипсических гроз и мука безответных вопросов. Всегда кажется, что это не мой карандашный набросок, а он сам — воскресший или вовсе бессмертный — смотрит пристально. И требует ответа. И что я отвечу ему — только это он и будет знать, — он, имеющий право знать все.
Я должен говорить ему правду. Одну правду. Ничего, кроме правды. Но что ответить, если сам я ничего не знаю, если сам ничего не объясню себе самому… И сам ежечасно обращаюсь к нему с вопросами, которые гложат мозг и травят душу…
Его изображение я пронес через этапы и шмоны. Не знаю почему, по какой иезуитской логике листок с его портретом обязательно отбирали, как отбирали готовальню и те необходимые мелочи, без которых я не мог выполнять мою работу. Но если, отбирая, все вещи кидали на столы или клали на землю, то портрет выбрасывали. После объяснений с конвоем или дежурными надзирателями вещи возвращали. Портрет никто никогда не поднимал. Я сам только. Тогда я уже зналг что это — не просто тупость, возможно, совсем не тупость…
Его изображение я храню и здесь — таскаю талисманом в рюкзака из зимовья в зимовье, с возвращением на Ишимбу… Домой…
Его изображение мой спутник и ночной собеседник. Оно говорит мне о нем больше всех вместе когда–то сказанных и написанных про него слов. Я беседую с ним каждую ночь. Не всегда это просто. И всегда не легко. Но если отнять у меня его портрет и эти ночные диалоги, — что тогда? Чем тогда жить, надеяться на что!?…
…Тринадцать лет назад в такие же морозные и вьюжные ночи в Москве взрослые граждане моего государства, одетые в добротную и такую знакомую и почитаемую форму Красной Армии — распаляясь равнодушно, методично месили меня сапогами… Били не для того, чтобы выбить из меня некие сведения или душу. Нет. Сведения были их собственные. Душа моя была им не нужна…
Он видел это. И молчал. Смотрел только — также вот — напряженно и вопрошающе. И той же судорогой усталости сведено было лицо его. Выше физической боли, — какая уж боль, если каждую ночь бьют, выше физической боли была другая, Главная Боль: они — в сапогах, и здесь же — в душе моей -он. Он — и они. В одной комнате. В одном мире. Это наваждение длилось, однако, не вечно. Совсем скоро в меня вколотили ошеломительно простую истину: для тех, кто старательно сучил по мне ногами, он не существовал… Как ничем был опортреченный багетной рамкой с проржавевшим здесь, в подвале, овалом инвентарного номерка плешивый вождь.
Времени для размышлений и всяческих воспоминаний, в том числе, литературных, у меня хватало. Работала еще истина: спине тяжело — голове легше… Еще и еще раз проверял я в памяти пророчество Саввы Морозова, — удивительное, трагическое…
…»…Очень вероятно, что когда революция придет, инициаторов и победителей её вздуют, истребят, но — это уже дело второстепенное…» У меня было много причин помнить эти слова, записанные Горьким задолго до революции и прочитанные мною еще в тревожном детстве. Много позднее я вновь перечел и совсем по–новому пережил морозовское пророчество. Да, в главном он не ошибся. Но "'…дело второстепенное» оказывалось совсем не второстепенным… Хотя, конечно, для русского делового человека — промышленника важнейшим тогда было то, что «…это течение сыграет огромную роль…» в превращении России «соломенной в Россию железную…» И в этом Морозов оказался прав…
…Светец угас… Приплыл острый запах потухшей лучины и исчез тотчас… Растворился в сонном духе прогретых бревен сруба… Свет потухающих углей крыл пространство у каменки глинкой с кровью. Плащаной пол под светом расходился могильной ямой… Тяжко ныло под сердцем — болело сердце…
Посипывали, позванивали угли в каменке… Холодила лицо снежная вьюжка–пыль — протиралась пургой сквозь невидимые щели. Будто снежило в зимовье… И снег был в душе…
Да,… рожденный, видать, без сорочки,
Измытарюсь, истлею в казенном гробу,
Не оставив на память и строчки…
Распихает бродяга угли кочергой…
Спалит в печи одну половину
Бесполезной бумаги, оклеив другой
Из корявой сосны домовину…
…Сыпал снег, заметал пути, заметал надежды…
Белым саваном наваливалась снова безысходность…