Теперь, на склоне лет, я вспоминаю все те годы моей службы уже без всякой злобы. И как всегда, в памяти всплывает больше хорошего, чем дурного… Но тогда, когда все это было ежедневной реальностью и изо дня в день повторялось, я не находил в себе благодушия, не мог примириться, и порой во мне поднималась настоящая ненависть и презрение ко всему, что меня окружало на службе. Но все — и угнетающие, и отрадные впечатления на ней, и люди, с которыми мне приходилось изо дня в день встречаться, — все это было лишь небольшой частью моей тогдашней жизни, а то, чем я жил за стенами министерства, и было самое настоящее. Но все-таки эта двойная жизнь не мешала моему искусству. Даже, может быть, наоборот. Я носил в себе скрытый от других мой любимый мир, и в этом, конечно, была своя романтика. И как я зачитывался тогда Гофманом…
К счастью, у меня было природное чувство юмора, и оно помогло не принимать «кошмара действительности» слишком всерьез. Надо отдать справедливость и тем людям, которыми я был окружен на службе: мои сослуживцы, как я говорил, были тактичны, благовоспитанны и сдержанны, как и полагалось настоящим петербуржцам, и мне нравилось, что они мало мной интересовались, а когда гораздо позже всем стало известно, что я художник, я видел, как это импонировало им, начальство же, как я говорил, стало мне давать разные поблажки. Понемногу — «рыбак рыбака видит издалека» — я нашел в той же канцелярии и настоящих моих единомышленников, как и я, тяготившихся службой и имевших то или иное отношение к искусству и литературе, что было совершенно неожиданно и вообще замечательно для нашей петербургской жизни.
Впрочем, наша канцелярия, где делопроизводители пели в опере, а чиновники писали картинки или сочиняли стихи, не была исключением в чиновничьем мире С.-Петербурга. В Государственном контроле, самом бюрократическом и скучном учреждении, заведующий им знаменитый Тертий Иванович Филиппов был музыкант-любитель и много сделал в области хорового пения. В том же Контроле, как я потом узнал, был чиновником В. В. Розанов[464] и тайком от своих друзей служил А. П. Нурок[465], постоянный сотрудник «Мира искусства» и один из его столпов, и кто знал, что такое Контроль, и знал взгляды «Силена» (как подписывал свои ядовитые статьи Альфред Павлович), [для того] это было совершенно парадоксально! Надо еще добавить, что в нашем Отделе по отчуждению имуществ, во главе юрисконсульской части стоял Деларов, известный в Петербурге коллекционер и большой знаток искусства. (Этого сангвиника с бородой а ля Тинторетто можно было часто встретить на соседнем с министерством Александровском рынке-толкучке[466], как и длинного с моноклем старика — барона Врангеля-отца, копающихся в старом хламе в поисках «жемчужин», которые там действительно можно было находить[467].)
Со мной в одной комнате сидели над такими же, как я, бумагами и куда-то часто исчезали бывшие правоведы — толстяк Офросимов и усач Зворыкин, «два Аякса», — потом оказалось, что они брали уроки гармонии и контрапункта в консерватории у Лядова. Они, кажется, первые, когда я стал вылезать из своего футляра, узнали, что я художник. Как-то сам собой завелся обычай, что возле моего стола собирались «соседи» из других отделений канцелярии и получался род «клуба», что скрашивало унылые служебные часы. Больше всего шумел, ероша свою шевелюру, Н. Н. Евреинов[468] (тоже, как и многие другие, бывший правовед), тот самый Евреинов, в будущем театральный бунтарь, режиссер, драматург и памфлетист, одно пребывание которого в стенах министерства и среди корректной компании его сослуживцев казалось абсурдом. И вся его фигура — грива волос, бритое лицо (что тогда было редкостью), какие-то клетчатые костюмы, его стучащие по коридорам «американские» ботинки и громкий голос — все будило сонное канцелярское царство[469].
Самым старшим по возрасту среди всех был седоватый и глуховатый Н. Н. Вентцель, писавший в «Новом времени» часто очень остроумные стихи и пародии под псевдонимом «Бенедикт», который был и превосходный переводчик. Появлялся иногда в этом же кружке и Вейкот, критик и тоже переводчик.