Войну, объявленную «Миром искусства» Академии художеств[480], я с восторгом приветствовал, зачитывался еще в Мюнхене журналом Дягилева и делался все более революционно настроенным против сего «оплота и гнезда реакции» в русском искусстве. Теперь, после Мюнхена и тех новых откровений, которые я получил за границей, когда я чувствовал себя обладателем некой истины в искусстве, — что могла мне дать Академия? Но у меня была мысль, что, попав в нее, я мог пользоваться (и бесплатно) живой натурой, и я воображал, что смогу там продолжать работать, как хочу, идти собственной дорогой… Мерещилась при этом еще и другая «высокая цель». Мысли мои были самые наивные: я был уверен, что, проникнув в этот «вражеский стан» и показывая там пример, «как надо работать», можно будет оживить академическую мертвечину и вообще сделать подкоп под академические «устои». Я забывал только, что для этого отважного дела надо было прежде всего быть принятым в эту Академию. Но почему-то в этом я не сомневался.

И вот в середине сентября, чувствуя себя немного как «тать», я очутился среди экзаменующихся в Рафаэлевском зале Академии. Для меня было сюрпризом, что рядом со мной оказался мольберт Вальтера Локкенберга, моего товарища по школе Ашбе! В Мюнхене он был ярым поклонником «Мира искусства», мы оба изучали каждый номер от доски до доски. Тут оказалось, что и он держит экзамен, полный также самых озорных намерений, как и я!

И мы тут же, «с места в карьер» начали «делать революцию», т. е. стали вперегонку писать натурщика по-«грабаревски» — жирно, цветисто, с зелеными подпалинами, не жалея масляной краски.

Оба наши этюда (насколько помню, вовсе неплохие и по живописи, и по рисунку) возбудили удивление, даже некоторую сенсацию, в «паузы» около наших холстов собирались группы экзаменовавшихся, профессора же молчаливо проходили мимо. Разумеется, за дерзкие краски приняты мы оба не были и «революцию» в Академии поднять не могли. Говорили, что на экзаменационном совете один Репин ратовал за принятие в Академию этих двух «бунтарей». Особенно высоки были мои шансы, благодаря моему крепкому рисунку, но совет не внял Репину.

Как бывало всегда в Академии, делалась потом выставка экзаменационных этюдов и можно было выставлять и принятым и непринятым свои домашние работы. Я воспользовался этим и демонстративно выставил многие из моих мюнхенских рисунков, которые, говорят, обратили на себя внимание. (Это была моя первая выставка, если не считать ученической выставки школы Холлоши, бывшей летом того же года в Будапеште…)

Локкенберг год спустя экзаменовался наново и поступил-таки в Академию, и говорили, что учащихся действительно расшевелил. В дальнейшее время встречаться с ним приходилось редко. Помню на одной выставке «Мира искусства» (кажется, в 1907 г.)[481] его «Лихачей» (набережную в белую ночь), написанных в импрессионистической манере, по Грабарю. Потом он уехал в Китай, где и умер.

Моя провалившаяся попытка попасть в Академию никакого впечатления на меня не произвела — не то, что было, когда я не был принят в Академию, будучи студентом, — мне только было досадно, что я не смогу быть в мастерской Репина, что единственно казалось мне интересным. Среди профессоров только он один был истинно талантливый художник, хотя и ужасал тем, что порой бывал безвкусен[482]. И я сделал, не желая сдаваться и по совету некоторых, еще новую попытку, совершенно никчемушнюю, поступить частным образом в академическую мастерскую Репина (он, как я знал, брал со стороны).

Я отважился принести к нему на квартиру в здании Академии папку моих мюнхенских работ, и он, разложив их на рояле и разглядывая, говорил нараспев: «Ах, это так изящно у вас — вот чего не хватает нашим художникам!» Но все-таки мне отказал, якобы за «недостатком места»… Потом мне было всегда неприятно вспоминать этот визит к Илье Ефимовичу. Я знал, что уже несколько лет существовала «Тенишевская мастерская», где преподавал Репин (на Галерной улице)[483], но я теперь слышал столько курьезов и анекдотов об этом преподавании, что никакой охоты стремиться туда не было[484]. После неудачи с Репиным моя знакомая по школе Ашбе Е. Н. Клокачева, которая теперь выступала в Академии на конкурсе, устроила мне возможность заниматься частным образом в батальной мастерской проф[ессора] Ковалевского[485]. Мастерская находилась в академическом саду, походила на оранжерею, и там можно было писать почти как в «пленэре», даже огромных гвардейских лошадей в натуральную величину, казаков в черкесках, но это не привлекало меня, Зачем я туда попал? Меня самого это и конфузило, и злило. До чего унылым мне все там показалось после Мюнхена! И бездарная живопись, и вся атмосфера мастерской с несмолкаемыми простецкими шуточками учеников. После трех или четырех посещений я бежал без оглядки[486], оставив в мастерской свой белый халат и большую мюнхенскую палитру.

Всю эту эскападу с Академией я постарался поскорее забыть и никому не говорил ни об этой ненужной и глупой затее, ни об ее провале[487].

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги