В нерабочие часы Корней Иванович отличался удивительной общительностью. Часто он заходил в переделкинский Дом творчества, не раз читал здесь только что написанные, свеженькие, «с пылу горячие» произведения. Помню, я здесь слышал его воспоминания о Житкове. Читал он великолепно, без нажима, очень выразительно.
На даче его всегда был кто-нибудь — не специально в гостях, а просто так, шел мимо и зашел. Такой уж это был дом, очень гостеприимный.
Недоброжелатели не оставляли Корнея Чуковского в покое. В меру своих сил они подтравливали его. Иногда шутили с ним шутки просто садистские.
Как-то он рассказал мне, что в худой момент его жизни зазвонил в городе телефон и какой-то жизнерадостный голос крикнул:
— Приезжайте в Переделкино! Ваша дача горит!
А на даче — все рукописи, в том числе некрасовские, все работы, богатейший архив, библиотека...
— Мы сели с Марьей Борисовной,— рассказывал Корней Иванович,— взялись за руки и смотрим друг на друга. Подавленные, убитые. Поехали в Переделкино, как на похороны, и вдруг видим — дача стоит целехонькая, никакого пожара...
Вот такие устраивали «розыгрыши» весельчаки-здоровячки, именовавшиеся остряками.
* * *
В 1948 году, в первый же день моей командировки в Москву, полуторатонка с испорченными тормозами и управлением въехала на тротуар, налетела на меня и выбросила из-под колес на середину мостовой, окровавленного, в изодранном костюме, но, как это ни странно, живого. С ходу она еще опрокинула липу у тротуара, задела проходившую женщину, сломала ей коленную чашечку и только тогда наконец успокоилась.
Я, получивший первый удар, не оказался мертвым, потому что совершеннейшим чудом подпал под действие математического закона (один шанс на тысячу) об ударе и отражении. Сальто-мортале, проделанное мною, было не из веселых, но зато спасительное. Удар был к тому же смягчен рулоном бумаги, который я нес под мышкой.
Выйдя из клиники, где меня не до конца починили, я, пожив некоторое время в гостинице, отправился в переделкинский Дом творчества. Отпуская меня, врач сказал:
— Вы очень активный больной, и я, так и быть, согласился выпустить вас, но если вы в ближайший месяц не потолстеете, то немедленно возвращайтесь ко мне: это значит, что у вас повреждение внутренних органов.
А я никогда в жизни не толстел, всегда отличался худобой.
Семье в Ленинград я ничего не сообщил. Друзей и знакомых я упросил тоже молчать.
В первый же день приезда моего в Переделкино я услышал за дверью знакомый раскатистый голос, дверь отворилась, и на пороге встала высокая фигура в легком летнем пальто (был теплый август).
— Я все знаю,— заговорил Корней Иванович.— Я был в клинике, врачи мне все рассказали, и больше об этом ни слова. Каждый день в половине шестого я буду приходить к вам, и мы будем гулять до семи часов, полтора часа. Начнем с завтрашнего дня.
Он пошагал по комнате, затем продолжал, остановившись передо мной:
— Условия такие. Мы не говорим ни о каких болезнях. Ни о ваших переломах, ни о моей операции (мне недавно вырезали опухоль на спине). Об этом больше ни звука. Мы также не будем говорить о литературных делах и вообще о делах. Как будто их нету. Мы будем рассказывать друг другу только приятное, мы будем хвалить друг друга, но не грубо, не надо, например, говорить: «Вы — гений», вот так прямо, в лоб, надо умно говорить умные комплименты, вскользь, между прочим, как нечто само собой разумеющееся. Мы будем рассказывать друг другу веселые, интересные, милые истории, например — о любви. О каких-нибудь любовных приключениях. И никаких жалоб. Никакого нытья. Никаких грустных и печальных слов. Согласны? Впрочем, я все равно вас заставлю. Завтра в половине шестого будьте готовы, я к вам приду, и мы совершим первую прогулку.
Вот это да! Вот это были прогулки! Вот это были разговоры!
После пятой или шестой прогулки я заметил какие-то странности, почему-то сузились брюки, я еле-еле утром надевал их. С каждым разом мне все трудней становилось влезать в собственный костюм. Милейшая пара — Александр Михайлович Дроздов и его жена Александра Кирилловна, жившие в ту пору в соседней со мной комнате, хохотали, слушая о моих нежданных затруднениях, и всячески старались помочь.
Я толстел.
Я толстел, как никогда в жизни.
— Сколько фунтов прибавили? — спрашивали меня Дроздовы, когда я появлялся утром.
Их уже нет, а он был настоящий, хороший писатель, оба они — по-настоящему хорошие люди с нелегкими биографиями.
Александра Кирилловна производила какие-то благотворные операции с моей одеждой, приспособленной для моей худобы. Кто же мог догадаться, что я так стремительно начну приобретать вес, фунт за фунтом?
Прогулок было около тридцати.
Я уже был не просто толстый. Я немножко обрюзг.
Так лечил меня доктор Айболит, он же Корней Иванович Чуковский. И вылечил. Ежедневно питал меня положительными эмоциями задолго до того, как эти выражения — «положительные эмоции», «отрицательные эмоции» — стали популярными, общеизвестными.
* * *
Когда Корнею Ивановичу исполнилось 75 лет, его почтили по заслугам.