Немедленно перевела пенсию из Петербургского казначейства в Таганрогское и дала сестре доверенность на ее получение. Так обеспечила себя и детей на долгое время необходимой пенсией, поскольку других доходов у меня не было. Сделав это дело, вздохнула свободнее.
Пенсию мужа я получала в Таганроге ежемесячно, даже при большевиках, вплоть до его смерти 1 апреля (вернее, в ночь на 1 апреля) 1918 г. Чем объяснить это – не знаю. Полагаю, что это – просто чудо Божие. <После казни генерала> поехала в Новочеркасск. Там в военном учреждении нашелся какой-то писарь, который высчитал, сколько я должна получать пенсии как вдова, и его расчеты подписало начальство. Думаю, что он не умел <правильно> высчитать и насчитал мало, но я решила – лучше так, чем ничего.
Я знала от мужа, что вдова Георг[иевского] кавалера в первый год своего вдовства получает больше за крест Святого Георгия, а у П. К. Ренненкампфа их было два. Но мне этого не дали, а я не стала спорить и получала пенсию вплоть до своего отъезда из России. Как большевики не досмотрели – не знаю.
Надо сказать, что большевики, которые были сначала, многого не понимали и не до всего доходили. Те же, которые пришли потом, были мстительней, от их глаз ничего не могло укрыться. Но и первые, и вторые начисто меня обобрали. В Константинополь я приехала налегке. Из Таганрога уехала последним поездом и еле успела спасти жизнь свою и дочери.
Сама я ничего не смогла бы добиться, но помог итальянец Бачио, прикомандированный Италией к штабу Добров[ольческой] армии Деникина, который уступил мне свое место.[273] Добраться же до вагона помог градоначальник Таганрога при Деникине генерал Ажинов Иван Александрович[274] – большой приятель нашей семьи и семьи моей сестры генеральши Аракиной. Без их помощи я никогда не смогла бы выбраться из города, из толпы, охваченных паникой людей, которых страшило приближение большевиков.[275] Вскоре они нагрянули в Таганрог, и начался террор.
Хочу добавить еще кое-что из того, что вспомнилось мне о жизни в Петропавловской крепости моего генерала. Петроп[авловская] крепость была хуже каторги. Генерал сильно страдал от холода – было б градусов ниже нуля. Чтобы не коченеть, он не расставался с пальто и постоянно ходил из угла в угол. В маленькой камере, конечно, не особенно разгуляешься. Воздух в ней был ужасный, окна не было. Высоко, под самым потолком круглые сутки горела электрическая лампочка, и муж не мог отличить дня от ночи. Делать было нечего – никакой работы или чтения. Новости из Петербурга не доходили. Можно сказать, это был каменный мешок – гроб для живого человека. Отсутствие каких-либо слухов, полная неизвестность доводили до сумасшествия.
Мужа я могла видеть только раз в неделю в течение десяти минут. При наших свиданиях присутствовало какое-то судебное начальство и солдаты – стража. В одном углу комнаты сидел мой муж, в другом, напротив от него, стоял стул для меня; за огромным, покрытым сукном столом у входных дверей, которые, по-видимому, вели во внутреннее помещение крепости, заседало начальство – человека четыре. Около мужа стояли или сидели двое солдат. Говорить о политике или о том, что происходит, было запрещено под страхом прекращения свиданий. Разрешалось только беседовать о здоровье, семейных, денежных или имущественных делах.
Муж мой, как и все заключенные, не имел понятия о том, что творится в России и на белом свете. Все-таки можно было кое-что сообщить под флёром,[276] т. к. солдаты – народ темный – не понимали, о чем речь. Много за десять минут, конечно, не скажешь, да и волнение не позволяло и страх, что могут придраться к чему-либо и лишить заключенного и этой последней, малой радости и утешения, что близкие помнят о них и заботятся, как могут.
Сначала у мужа была более приличная кровать – та, на которой когда-то спали политические. Вскоре ее заменили солдатской койкой, а потом забрали матрац. Спать приходилось прямо на железных перекладинах, подстилать свое пальто и умудряться им же и укрыться. От спанья без матраца на теле оставались следы. Вообще привыкнуть к ужасным условиям содержания в крепости было невозможно. Делалось все, чтобы вывести заключенного из терпения. Это самовольно делало «начальство», когда вся власть перешла к солдатским депутатам,[277] которых в народе просто называли «собачьими депутатами».
О пище говорить не приходилось – ее почти не было. Непостижимо, как только люди выживали при таком режиме.[278] Мой муж был неприхотлив, но ужасно голодал. Вот «меню» Петропавл[овской] крепости во время революции. Утром – «чай», громко сказано, просто кипяченая прозрачная вода, которая остывала, пока очередь доходила до камеры моего мужа. Заварки в ней не было и в помине, сахара тоже не давали. Потом – обед. «Суп» – прохладная водичка, иногда с кусочками селедки, и небольшой кусочек черного хлеба. И это – все.
Заключенных часто лишали свежего воздуха, да и прогулки группами всего несколько минут на маленьком каменном дворике, когда даже разговаривать не позволяли, приносили мало радости.