Она шла по коридору, не зная, куда ее ведут и что теперь будут делать с ней, шла с каким-то странным безразличием ко всему и даже не обрадовалась, когда тюремщик привел ее в ту самую камеру, из которой ее взяли в карцер.
Она остановилась у захлопнувшейся позади двери и стояла, оглядывая камеру рассеянно и удивленно, не понимая, почему ее снова привели сюда. Она видела кругом на нарах и в проходе между нар женщин, и все смотрели на нее необычным странным взглядом, в котором одновременно были и жалость, и испуг, и настороженность, словно вместе с ней в камеру вошла какая-то новая угроза, новая опасность. Некоторые под ее взглядом опускали глаза, может быть, стыдясь, что за всех пострадала она одна, некоторые шли к ней и что-то говорили, о чем-то спрашивали, но она не могла разобрать и понять их слов.
Потом в гуле камеры она услышала возглас: «Наташа! Наташенька!» и увидела идущую к ней Ольгу Владимировну.
— Чего же ты стоишь? Ну, иди, иди сюда… — проговорила Ольга Владимировна, беря Наталью за руку, и повела к нарам. — Ты не здорова? Садись сюда, или лучше ляг… Что они с тобой сделали?
— Нет, я ничего, я сяду… — сказала Наталья.
Ольга Владимировна села с Натальей рядом, все не выпуская ее руки.
— Что случилось? Почему ты такая? Где ты была все это время?
— В карцере, — сказала Наталья. — В темной… А сейчас судили…
— Судили?
— Приговорили лишить всех прав состояния и на каторгу, — сказала Наталья, толком и не понимая, что значит «лишить всех прав состояния». — Двадцать пять лет…
Кругом на нарах замолчали. В наступившей тишине Наталья услышала свой собственный голос, показавшийся ей чужим, и только сейчас, здесь, в камере, поняла как следует смысл приговора.
— Двадцать пять лет… — повторила Наталья. — Думала и вас не увижу, отведут в этапную и — прямо на каторгу…
— На то и завели сюда, чтобы других устрашить, — сказала какая-то женщина. — Мол, страшитесь, бабы, глядите, что за ослушание делают…
— Может, и правда из-за того… — сказала Наталья. — К чему бы иначе. — Она посмотрела на Ольгу Владимировну, попыталась улыбнуться, но не могла. — Теперь поеду… Может, в Нерчинск, может, дальше того…
— А следствие? О чем на следствии допрашивали? — допытывалась Ольга Владимировна. — За что судили?
— Следствие? — Наталья посмотрела на Ольгу Владимировну так, будто не поняла ее слов, или удивилась праздности вопроса. — А следствия вовсе и не было. Еще в гостином дворе, в канцелярии, спросили: кто такая, да сословия какого, да судилась ли раньше или нет, а потом никто ничего не спрашивал… Да и зачем им? Толстуха, небось, все сказала, а наша заводская контрразведка добавила. А за что судили, спрашиваете? За рукавицы и судили, остальное все подозрение…
— Им бы лишь покарать, лишь бы извести, вот и придрались к рукавицам, — опять сказала женщина и, подвинувшись ближе к Наталье, села возле, поджав под себя ноги. — А ты о приговоре не думай, за что да как. Бог с ним совсем, с приговором… За что бы ни был, а есть. Всем нам приготовлено, ты о другом теперь думай…
— Погоди, Клавдия Филипповна, дай ей о себе рассказать, — сказала Ольга Владимировна. — Погоди маленько.
— Все до нитки обсказала, — проговорила Наталья, усмехнувшись. — О чем еще? Разве о будущем, так его и отсель видать: закуют в кандалы, и позванивай до самой до ихней каторги…
Наталья снова хотела усмехнуться, но только прищурилась, и вдруг из глаз ее потекли слезы. Она закусила губу и ниже опустила голову.
— Пустое, девка, болтаешь, ни к чему… — сказала Клавдия Филипповна. — До бабьих кандалов они еще не додумались, еще не сообразили баб в кандалы заковывать. С бабами совладать они еще силу в себе чувствуют… Может, для страсти сказали, чтобы тебя попужать, а заковывать не станут, не страшись. Такого еще никто не видывал и не слыхивал, чтобы на баб кандалы надевали.
Наталья подняла голову и сквозь слезы увидела глаза Клавдии Филипповны. В них не было и тени тревоги, и они светились ровным голубым сиянием. Потом Наталья увидела Ольгу Владимировну, укоризненно сдвинувшую брови, и ей стало стыдно. Она вытерла рукой слезы и сказала:
— Не буду… Я так… Бабьи это слезы, вы меня не вините. Обозлилась на них, а потом себя пожалела…
— А ты себя не жалей, — сказала Клавдия Филипповна. — От жалости к себе только сердце мягчает, а тебе его крепить надо. Как жалость-то к горлу подступит, ты о других вспомни. У тебя жизнь осталась, а у иных и ее отобрали. Другим-то, выходит, тяжелее пришлось, о них и вспомни, их пожалей… И каторги не страшись, нынче каторгу-то в народе за почет почитают. И годы не считай. Они, каратели-то, наперед загадали, а ты не загадывай. У них свое завтра, а у тебя свое. Каким путем шла, тем и иди, за что сюда попала, то и делай… Мороз лютует, мечтает, что реки навечно сковал — заморозил, а пришла весна — и льда нет. Полой водой и память о нем унесло…
— Холодно мне, — сказала Наталья.
Ольга Владимировна достала свою шубку.
— Приляг, — сказала она. — А я тебя укрою. Там, в темной, наверное, намерзлась… А может быть, и уснешь…