— Мой брат Василий воевал в Восточной Пруссии. После войны он приехал домой, пожил немного, осмотрелся да и опять уехал. Завербовался. Письма нам писал, что жизнь здесь хорошая. Мы, мол, рыбы едим до отвала, селедочные головы даже не едим — выбрасываем за окно. А мы же в России рыбы-то и не видели. Ну если нам привезут хамсу, такая мелочь, так ее из-под полы продавали своим. Писал: приезжайте к нам, живем нормально, у нас тут лещи, судаки. А мы даже не знали, что это за рыба такая. У нас речушка небольшая была, так там огольцов наловишь. Вот и вся рыба. Мать пошла к уполномоченному и завербовалась.
Если же из знакомых или родственников никто в тех краях не был, люди ловили различные, порой самые невероятные слухи о новой земле: «Сразу после войны пошли разговоры среди эвакуированных: «Поехали в Пруссию, там лежат снопы немолочены!» (Мария Ивановна Макеенко). «Ребята, которые приезжали из Кёнигсберга, говорили, что там есть все: и тушенка, и яичный порошок... А у нас даже после прорыва блокады было очень голодно» (Мария Дмитриевна Машкина).
Одновременно ходили и другие разговоры:
— Многие отговаривали нас, говорили: «Вас там убьют, там же немцы живут!». И когда мы потом с подружкой Зиной Затрускиной прохаживались по перрону Белорусского вокзала в Москве в ожидании отправления нашего эшелона, подошел молодой милиционер и спросил: «Девушки, вы такие красивые, зачем вы туда едете? Ведь вас там убьют!». Он знал, куда мы едем, ведь наш эшелон был самым первым, везущим в Восточную Пруссию переселенцев по вербовке, — рассказывает Анна Ивановна Трубчанина.
— Нам говорили: «Куда вы едете на неметчину?». А нам что... Мы пацаны, нам интересно: «В Кёнигсберг едем! В Кёнигсберг!» — вспоминает Владимир Григорьевич Шмелев, который будучи десятилетним мальчишкой отправился с семьей в свое первое путешествие.
Сквозь сито благонадежности
Проведение такой акции, как переселение, не могло обойтись без тщательных проверок людей: область ведь была пограничная. Несмотря на острую нехватку переселенцев, процент отсеянных был достаточно велик, иногда излишне строгий отбор сводил на нет работу вербовщиков.
Рассказывает И. Н. Р-ев:
— Пригласил меня секретарь райкома и сказал, что мне поручают набрать из района 250 семей. Я ходил по дворам, уговаривал людей. Многие соглашались. Набрал примерно сто сорок хозяйств. А выпустили только тридцать одну семью. Приехала комиссия. Из Москвы, что ли? Давай проверять. Многим стали отказывать. Всякое ведь было. Может, кто в плену был или во время войны командира не послушал.
Препятствием могло быть семейное положение, здоровье, состав семьи (требовалось иметь не менее двух трудоспособных), политическая неблагонадежность. Если в хозяйстве не было коровы — таких тоже отсеивали, но лишь в первое время. Видимо, кто имел крепкое хозяйство, не очень-то рвался на чужбину, поэтому уже в 1947 году разрешили набирать и «бескоровные» семьи.
Однако главным препятствием к переселению чаще всего оказывалась политическая неблагонадежность в том широком понимании, которое было характерно для послевоенного времени. И приходилось организаторам переселения — исполкомам — метаться меж двух огней: между строгим требованием выполнения планов переселения и директивами по благонадежности.
Из архивных материалов известно, что на именном списке завербованных лиц должно было стоять заключение начальника районного отделения милиции. В тех местах, где население в прошлом выступало против советской власти, проверяли особенно тщательно. Так было, например, на Тамбовщине. «Брали не всех, — говорит Сергей Герасимович Повожаев, — Очень тщательно следили. У нас из восьми человек четверо отсеялись. Выяснилось, что их родители у Антонова были в банде. Так прямо по фамилиям смотрели, кого нельзя отпускать». Строго отбирали тех, кому предстояло ходить в море (это особое отношение к морякам сохранялось еще долгое время). Существовали препятствия и чисто житейские, среди которых не последнее место занимал произвол местного начальства.