Я поклонился и вышел из зала. Спускаясь по большой торжественной лестнице – было впечатление, что двигаешься вниз не по мраморным ступеням, а по векам, – я начал страстно желать войны, которая действительно будет концом света и стряхнет всех этих высших обезьян с верхних ветвей их генеалогических древ. Я ничего не сказал Лиле об этом разговоре – хотел избавить ее от стыда и слез; я обсудил его с Тадом, улыбнувшимся той тонкой улыбкой, которая была для него чем‐то вроде оружия для безоружного. Три года спустя мы нашли в кармане убитого эсэсовца ставшую знаменитой фотографию участника Сопротивления – со связанными руками, спиной к стене, лицом к расстрельной команде, – и на лице у этого погибающего француза моя память тут же опознала улыбку Тада. Он воздержался от комментариев, настолько, видимо, позиция отца казалась ему естественной и неизбежной для общества, цепляющегося, как за спасательный круг, за груз прошлого, тянущий его ко дну; но он рассказал сестре. Я узнал, что Лила побежала в кабинет отца и назвала его сутенером; я был тронут, но, на мой взгляд, в рассказе Тада об этой сцене показательно было напоминание Лилы Стасу Броницкому, что, по местным слухам, сам он внебрачный ребенок, сын конюха. Мне не могла не казаться забавной мысль, что моя подруга даже в своем эгалитарном возмущении увидела в “сыне конюха” худшее из оскорблений. Короче, я учился иронии и не знаю, было ли это влияние Тада или с наступлением зрелости я начинал вооружаться для жизни.

В результате этого разговора Лила начала “мечтать о себе” совсем по‐иному, чем привела Тада в восторг: она приходила в мою комнату с охапкой “подрывной литературы”, которую до сих пор брат напрасно пытался заставить ее читать. Моя кровать была завалена памфлетами, подпольно отпечатанными “учебной группой” Тада; свернувшись под балдахином, где некогда покоились князья, подняв колени к подбородку, она читала Бакунина, Кропоткина и некоего Грамши, которым безоговорочно восхищался ее брат. Она расспрашивала меня о Народном фронте, известном мне только по воздушному змею “Леон Блюм” – дядя хранил его в углу мастерской. Неожиданно она захотела знать все о гражданской войне в Испании и о Пасионарии, чье имя произносила с живым интересом, потому что при ее новой манере “искать себя”, говорила она мне, здесь могла быть возможность. Она курила сигарету за сигаретой и тушила их с яростной решимостью в серебряных пепельницах, которые я ей протягивал. Я был чувствителен к этому способу успокоить меня, показать мне свою нежность и, быть может, любить меня: я подозревал, что в ее неожиданной революционной вспышке больше игры чувств, чем какой бы то ни было убежденности. Кончалось все тем, что мы скидывали книги и памфлеты на ковер и искали прибежища в страсти, гораздо менее теоретической. Я знал также, что мое упрощенное представление о вещах (я представлял себя сельским почтальоном, возвращающимся каждый вечер к Лиле и нашим многочисленным детям) происходит от той самой комической наивности, которая некогда заставляла наших светских посетителей так смеяться над “чокнутым почтальоном” и его инфантильными воздушными змеями. Я узнавал в этом присутствие какой‐то изначальной и неискоренимой жилки предков, совсем не соответствовавшей тому, чего могла ожидать Лила от человека, с которым свяжет свою судьбу. Однажды ночью я робко спросил у нее:

– А если бы я закончил Политехническую школу первым, тогда…

– Что?

Я замолчал. Речь шла не о том, что я собираюсь сделать со своей жизнью, а что женщина сделает с моей. И я не понимал, что у моей подруги было предчувствие совсем другого “меня” и совсем других “нас” в том мире, чье наступление она неясно ощущала, когда, прячась в моих объятиях, шептала, что “будет землетрясение”.

Эскадроны кавалеристов с саблями и знаменами с песней проехали через Гродек, отправляясь занимать позиции на немецкой границе.

Говорили, что видный офицер французского Генерального штаба приехал для инспекции укреплений Хелма и провозгласил их “достойными в некоторых отношениях нашей линии Мажино”.

Почти каждую неделю Ханс фон Шведе тайно пересекал запретную границу на своем красивом сером коне, чтобы провести несколько дней с кузенами. Я знал, что он рискует карьерой и даже жизнью, чтобы увидеть Лилу. Он рассказал нам, что караульные стреляли в него, один раз с польской стороны, другой – с немецкой. Я с трудом переносил его присутствие и еще хуже – дружеское отношение к нему Лилы. Они совершали в лесу долгие прогулки верхом. Я не понимал этого аристократического братания во время драки: мне казалось, что это отсутствие принципов. Я шел в музыкальный салон, где Бруно целыми днями упражнялся за роялем. Он готовился к поездке в Англию, так как был приглашен на Шопеновский конкурс в Эдинбурге. Англия тоже старалась в эти гибельные дни оказать Польше поддержку своей спокойной мощью.

– Не понимаю, как Броницкие принимают у себя человека, который вот-вот будет офицером во вражеской армии, – говорил я ему, бросаясь в кресло.

– Стать врагами всегда успеется, старик.

Перейти на страницу:

Похожие книги