Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привез из Варшавы Генусю Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооруженными силами – самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями; он проводил все свое время за мольбертом, рисуя тонкие нежные акварели. То был пресловутый “уикенд доверия”, событие, которое восхваляли все газеты: следовало продемонстрировать миру спокойствие, с каким главнокомандующий смотрит в будущее, в то время как из Берлина доносились истерические вопли Гитлера. Фотография маршала, мирно сидящего посреди “коридора” и рисующего свои акварели, была перепечатана с восхищенными комментариями английской и французской прессой. Среди прочих гостей, привезенных Генусей из Варшавы, были: знаменитая ясновидящая, актер, которого нам представили как “величайшего Гамлета всех времен”, и молодой писатель, первый роман которого вот-вот должны были перевести на все языки мира. Ясновидящую попросили прочесть в хрустальном шаре наше будущее, что она и сделала, но отказалась сообщить результаты, ибо, принимая во внимание нашу молодость, было бы губительно побудить нас к пассивности, открыв нам уже полностью вычерченную для нас дорогу в жизни. Зато она без колебаний предсказала маршалу Рыдз-Смиглы победу польской армии над гитлеровской гидрой, сопроводив это предсказание несколько туманным замечанием: “Но в конце концов все кончится хорошо”. Ханс, приехавший в замок накануне, скромно оставался в своей комнате на протяжении всего “уикенда доверия”, как его называла пресса. Маршал уехал поездом в тот же вечер в компании “величайшего Гамлета всех времен”, после того как по окончании обеда этот последний прочел нам с неподдельной искренностью “Быть или не быть” из знаменитого монолога, что, будучи очень уместным, довольно плохо согласовалось с духом оптимизма, который должен был проявлять каждый. Что касается молодого автора, то он сидел среди нас с отрешенным видом, рассматривая свои ногти и порой улыбаясь чуть снисходительно, когда Генуся пыталась поговорить о литературе: это была священная область, которую он не собирался опошлять банальностью светских высказываний. Через день он исчез: его выпроводили рано утром после “инцидента”, имевшего место в парной бане для слуг. Конкретное содержание “инцидента” обходили молчанием, но в результате писателю подбили глаз, а между садовником Валентием и госпожой Броницкой состоялся неприятный разговор, во время которого Генуся пробовала объяснить садовнику, что “таланту следует прощать некоторые заблуждения и не сердиться”. Это был несчастный во всех отношениях уикенд, так как обнаружилась пропажа шести золотых тарелок, а также миниатюры Беллини и картины Лонги из маленького голубого салона госпожи Броницкой. Сперва подозрение пало на уехавшую накануне ясновидящую, ибо Генуся не могла решиться обвинить литературу. Можно представить себе мое потрясение, когда в понедельник вечером, открыв шкаф, чтобы взять рубашку, я обнаружил в нем картину Лонги, миниатюру Беллини и шесть золотых тарелок в шляпной картонке. С минуту я стоял не понимая, но украденные вещи действительно были здесь, в моем шкафу, и причина, по которой их сюда положили, внезапно открылась мне молниеносным откровением ужаса: кто‐то хотел меня обесчестить. Мне не понадобилось много времени, чтобы найти имя единственного врага, способного строить такие козни, – немец! Гнусный, но ловкий способ избавиться от нормандского мужлана, виновного в непростительном преступлении быть любимым Лилой.
Было семь часов. Я выбежал в коридор. Комната Ханса находилась в западном крыле замка и выходила окнами на море. Помню, что, оказавшись перед его дверью, я странным образом вспомнил о “хороших манерах”, которые усвоил, потершись в свете: должен ли я постучать в дверь или нет? Я подумал, что, учитывая обстоятельства, я могу считать себя на вражеской территории и пренебречь условностями. Я нажал тяжелую бронзовую ручку и вошел. Комната была пуста. Как и моя, она была вся благородство и величие – со стенами, украшенными царственными орлами, с мебелью, где каждое пустое сиденье хранило память о каком‐нибудь помещичьем заде, и с копьями польских улан, скрещенными над огнем, пылающим в камине. Я услышал шум душа. Я не решился войти в ванную: это не то место, где можно решить дело чести. Я вернулся к двери, открыл ее и снова шумно захлопнул. Еще несколько секунд, и вошел Ханс. На нем был черный купальный халат с какой‐то эмблемой его военной академии на груди. По его белокурым волосам и по лицу струилась вода.
– Негодяй! – бросил я ему. – Это ты.
Он держал руки в карманах своего халата. Эта невозмутимость, это полное отсутствие волнения выдавали человека, для которого предательство было не только привычным делом, но второй натурой.
– Ты украл вещи и положил их в мой шкаф, чтобы обесчестить меня.