— Значит, не существует любви? — спросила Йоанна с какой‑то внезапно беззаботной усмешкой. При этом посмотрела на меня почти вызывающе. Но она не обманула меня своим взглядом. Серебристая голубизна ее глаз была в глубине пустой и глухой, как небо.

— Ах, если все мы столько любили, то, очевидно, не существует, — ответил я с наигранной твердостью. — Ведь мы чаще говорим «влюблен в кого‑то», а не «люблю кого‑то». Наш опытный в чувствах язык лучше вник в эти дела, чем кто‑либо другой. Любим себя в ком‑то… А любовь к самому себе — такое капризное дело!

Йоанна ласкала гладкий, блестяще красный каштан в своих нежных ладонях и уже склонилась за следующим.

— Возможно, ты прав, — согласилась она с неясным вздохом.

Йоанна держит мою руку в своих ладонях. Она в серебряном вечернем платье, в черном плаще, в летнем цветастом платье, в брюках и спортивной куртке с капюшоном, в купальном костюме, как греческая статуя. В новогоднюю ночь, только она и я, мы поднимаем большие бокалы с шампанским, глядя друг другу в глаза. Вот мы сидим на скамейке в университетском сквере. Выходим из кино и идем пешком далеко за город, взаимно чувствуя свое близкое тепло. Отдыхаем на камнях в густых зарослях после спуска с горной вершины, слушая писк орлов, и наше чувство рассеивает даже тучи над головой. Вот мы переправляемся через чистую в своей прозрачности речку, из тени огромных ив, туда, на песок, под жаркое солнце. Лежим посреди комнаты на большом толстом ковре — там, на дне, ниже уровня города, а бронзовый тирольский мальчик, держащий лампу в руках, как чуткий Амур, стережет наполненные бокалы.

Йоанна говорит и здесь, и там, и везде:

— Любимый мой… Мой любимый… даже если ты когда‑нибудь уйдешь от меня, я не сумею любить никого другого, только тебя… всегда приду, когда буду нужна тебе… всегда… всю жизнь… всегда, всегда…

— Но в конце концов — однажды не придешь, хотя я буду молить об этом. В какой‑нибудь из дней ты одним жестом отречешься от всего, что уже столько раз мне повторяешь. Однажды, когда‑нибудь, не я — как ты сейчас предполагаешь, а ты сама, собственной рукой, убьешь свою отважную веру в любовь.

• — Перестань. Я даже вообразить себе не могу такой день, такое страшное время. Посмотри мне в глаза и пойми, что это невозможно.

— Посмотри мне в глаза, Йоанна, обратился я к ней перед балюстрадой нового, ухоженного надгробия из мрамора. — Я хочу хоть как‑нибудь понять тебя.

Она остановилась с каштанами в руке и посмотрела удивленно, будто к ней внезапно обратился по имени совершенно чужой прохожий.

— Что ты хочешь понять? — переспросила она не сразу. — И скажут ли что‑нибудь глаза?

— Ты права, Йоанна, — извинился я смущенно, не говоря больше ничего. Воспоминания всегда смущают в слишком односторонней своей буквальности. Однако они не могут служить векселем.

Но Йоанна приняла мой неосторожный вызов:

— Твои глаза, например. Думаешь, можно было когда‑нибудь прочитать в них, чего ты действительно в жизни хочешь — кроме моментов, обрывков, проблесков минуты?

— Потому что за теми проблесками нет ничего, — пробормотал я, глядя невнимательно на позолоченную надпись. — Нет ничего, кроме уже застывшего опыта. Вся действительность и вся ценность жизни замыкаются ежеминутно наново в этих проблесках. Если бы только удавалось каждый раз успеть…

Сейчас уже Йоанна равнодушно, но полушепотом, как на вечерне, читала вслух:

— Светлой памяти Урсулы Маевски… после долгих и тяжелых страданий умерла в расцвете жизни. Светлой памяти Войцеха Хмары… командира 1–го Конного Стрелкового полка… пал в геройской атаке на поле чести в году… Сыновья и внуки.

— Этот успел, — добавил я тихо. Как тень с того света, неслышно, без единого шелеста, прошла возле нас и пропала где‑то черная, сгорбленная фигура женщины, Эринии, собирающей в мешок сгнившие реликвии. Перед нами две таблички на общем надгробии. Йоанна читает:

— Возлюбленному другу… Роману Дженгелевскому… который трагически погиб в 1912 году… навсегда осиротевшая Юлия. Светлой памяти Юлии Остовски… учительницы… после долгой болезни сердца… умерла в 1958 году.

— Сорок шесть лет болезни сердца, — подсчитал я быстро. Йоанна читала дальше:

— Светлой памяти Яна Черского… инженера–химика… погиб на посту. Светлой памяти Леонарда Ковальского… натуралиста, путешественника, коллекционера… погиб в автомобильной катастрофе па семидесятом году жизни. Светлой памяти Беаты Барски… прима–балерины Оперы… после кратких страданий умерла, прожив двадцать лет. Светлой памяти Аполинария Здыба… высшего министерского служащего, пенсионера… тихо почил в бозе, прожив восемьдесят пять лет… Жена, Сыновья и Дочери, Внуки, Правнучки.

— Так он умер! — вскрикнул я к удивлению Йоанны. — Так, в конце концов, почил в бозе…

— Кто?

— А ты не помнишь, Йоанна? Лет пять назад мы были с тобой на каком‑то семейном ужине у инженера Здыба, и там был его дед, помнишь — почтенный старичок, над которым так страшно подшутил тот гипнотизер…

— Помню, — прервала она кратко. — На другой день мы с тобой расстались на целую неделю из‑за твоих новых странностей.

Перейти на страницу:

Похожие книги