– Знаю! – крикнул батюшка. – Вижу! А болит, болит за тебя сердце, Иван! Ты мой старший сын… Люблю я… тебя…

– А коли любишь – не заставляй тем быть, кем не хочу я! Люблю и народ наш, и землю, но не тут место моё, по-другому я Озёрам-Чащобам послужу!

– Приснилась мне Яромила, – шёпотом оборвал батюшка. Протянул руку. – Сказала… сказала, тот Озёрам-Чащобам царь нужен, который сердцем править будет…

Иван застыл. Свистел за окном ветер, лилось солнце. Словно призрак матушкин вплыл в горницу. Через силу взял отца за руку Иван. С детства, кажется, не брал? С тех самых пор, как батюшка его со Сметка на том поле снял?..

Сказал твёрдо:

– Ратибор царём должен быть. Не я. Сам это знаешь.

– Знаю… – прошелестел батюшка.

– Потолкуй с ним. Не откажет он. – Помолчал Иван, а после добавил: – И может он, и хочет.

– Потолкую… С сердцем тяжёлым, с тревогами, с тоской да с надеждой… А куда деваться… Болит, болит за тебя душа, Ваня!

<p>Кощей. Вечерняя заря</p>

Тени шептались, мол, матушка клещевины[102] отведала. Цыба сказала, чёрный вран матушку унёс. Клещевина ли, вран али ещё что – а Кощей матушку больше не видел. Помнил только, как встали перед ним тени, скорбно кланяясь, в опустевшем выстывшем дворце.

Одиночество да холод. Тёмные переходы, путаные тропы. Люди Тенные, глядящие на него, владыку, ждущие его воли. Изморозь по окнам. Чёрный венец. Серебро игл. Пусто, холодно… Бесконечно.

Неужто весь век так? И не век, а больше?

Тихие птицы, гранит и мрамор.

– Свыкнешься, – шептала Цыба, касалась шершавой невесомой ладонью. – Свыкнешься, владыка…

Потянулись века.

<p>Былое. Костёр</p>

Хранилась у матушки зрительная труба: видать в неё было далеко-далеко из окон: и как кораблики по Лозе плыли, и как русалки в ручье плескались. Даже как мальчишки в Сахарной слободе в горелки[103] играли, видать было. Но пришёл день, когда взяла тёмная рука трубу, швырнула на пол да разбила о печку. Полетели стёклышки в сажу, потрескались, потемнели. И не сложить было уже трубу из осколков, а только перебирать, ранясь, выискивать дорогие. Дивиться тому, как в один миг весь свет перевернулся.

…Вот в осколочке отражалось, как гулял по горнице ветер. Задувал свечи, гасил лучины. Густели сумерки, жались к стенам, подымались от земли и облизывали каменные хоромы.

Батюшка сидел на лавке и смотрел куда-то: мимо полотен с вышивкой, мимо стола с плошкой, мимо поставца, с которого глядели чужие лики. Матушка говорила, защитники это, строгие помощники. Но батюшка, как взглядывал на них, недоброе бормотал, словно не защитники, а страшные враги это были.

Иван сидел на полу возле лавки, возился с дергунчиком[104], ещё матушкой сшитым. Чудно́ было думать, что нет больше матушки; страшно и холодно. Иван и не думал о том, сколько мог. О батюшке думал; о синице, что по утрам к окну прилетала; о забавах своих. Послы траворецкие привезли к именинам потешного коня: расписного, с атласной гривой. Но Ивану милей был деревянный конёк, которого он Сметком прозвал с того дня, как побывал в поле. Правда, и от тех мыслей – о поле, о ратниках – страшно становилось и холодно. И о них Иван старался не думать, а только сажал дергунчика на Сметка да поглядывал искоса на батюшку: позднее было время, слипались глаза. Неужто отужинать забудет? Неужто его, Ивана, забудет в опочивальню погнать?

Вот бы и забыл. Дурно, боязно одному засыпалось в натопленной горнице. Нянькам батюшка запретил с Иваном оставаться: большой уж! Обнимал ночами Иван Сметка, дрожал, глядя, как плывёт по небу месяц. Шептались по углам тени, кто-то словно в окно стучал не то по крыше шлёпал. Матушка говорила, домовые это: молочка им налей, маслица дай, они и не тронут. Раньше и вправду не трогали, но теперь, хоть и украл Иван с поварни густых сливок, оставил домовым в ставце[105], – всё равно стучали, ухали, хохотали ночами. Только к рассвету засыпал Иван, и всякую ночь снилось, что падает в глубину: то ли с неба на землю летит, то ли в пучину водную опускается, и кружит, кружит его донными травами… Просыпался, задыхаясь от страха, утыкался лицом в деревянную гриву.

Стукнули в двери. Батюшка поднял голову, тяжёлым взором обвёл горницу.

– Кого леший принёс?

Отворилась дверь, вошёл с поклоном слуга.

– Гонцы завтра явятся из Рахазья, приветить надобно…

– Колоброды да буни[106], – грубо оборвал батюшка. – Чего привечать, ежели никакого толку с Рахазья! Не приветить, а приструнить надобно!

– Милонег Всегра́дыч…

– Цыц! – крикнул батюшка; вздрогнул Иван. Батюшка схватил посох, ударил по полу. Скользнул посох, и батюшка следом за ним чуть с лавки не полетел. Опёрся о брёвна, выпрямился с трудом. – Я тут царь, мне тут решать, кого привечать, на кого с войском идти!

…Вот в другом осколочке – долго ли, коротко ли – дремал Иван подле батюшки на той же лавке; когда дремал, а когда поглядывал кругом сквозь ресницы. Теплились свечи, душно было, толпился народ в горнице. Шептались, шушукались, но никто, кроме батюшки, голос поднять не смел. А батюшка гремел, и казалось Ивану, что грохочет гром, сотрясая Крапиву-Град.

Перейти на страницу:

Все книги серии Питер. Fantasy

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже