Только родина оставалась – самой страшной из всех потерь.
Вспоминал ли Вагрич в Америке свой поход в ресторан, давнишний, небывалый, с Володей Яковлевым?
Разумеется, вспоминал.
И не только его – но и всю свою, необычную, незабвенную, и поэтому драгоценную, это было ведь, – жизнь в Москве.
Свежий ветер повеял сызнова – и сорвал лепестки с цветущего в гуще майского полудня дерева – и развеял их в синеве…
Яковлев был – так сложилось, а почему – не стану вдаваться в подробности нынче, сложилось – и всё, и точка, вернее – сто многоточий и вопросительный знак, и причин хватало для этого, и тот, кто хочет, поймёт, а другие поймут потом, – человеком, слишком зависимым от места, где он обитал, был человеком домашним.
Он привык ежедневно трудиться.
Так ему спокойнее было.
Так он – жил, а не просто, в грусти пребывая, существовал.
Дом есть дом. И в доме – квартира. Небольшая. Но в ней – своя комнатка. Закуток. Но зато он – свой. И еда на кухне. И чай. Сигареты. Лекарства. Всё – под рукой. Куда же идти? И зачем? Лучше – дома сидеть. И – работать. Много работать. Потому что работа – спасение.
Да, конечно. Всё это – так.
Без работы – нельзя никак.
Вот и тянутся день за днём.
Но – январский снег за окном.
Но – полночный дождь в октябре.
Но – прозрачный свет на заре.
Но – сиянье солнца весной.
Это всё – пройдёт стороной?
И Володю порой тянуло – на простор, на волю. И он выбирался из дому. Редко? Что же делать! И то хорошо.
Пусть и редко. Зато ведь – с пользой.
Надышаться вдосталь свободой.
Ненадолго? Или же – впрок?
Никому не узнать об этом.
Это скрыто от всех – вдали.
И – в душе, напоённой светом.
Для искусства. Для всей земли.
Ах, прогулки! Осколки были. Лист, надорванный по краям.
И тем более редкими были визиты его – к друзьям.
Году в шестьдесят девятом он, к моему изумлению, вдруг заявился ко мне, в квартиру мою тогдашнюю, на пронизанной звоном трамваев и заросшей деревьями старыми, выходящей к мосту, за которым начинались Сокольники, улице Бориса Галушкина, в это пристанище всей московской, да ещё и заезжей богемы, – возник предо мною, выбритый старательно, в свежей рубашке, в приподнятом настроении, – и заявил с порога:
– Алейников! Ты поэт настоящий. Я это знаю. И стихи твои – слушать люблю. Читать мне трудно, а слушать – это как раз для меня. Ты давай читай мне, а я буду слушать тебя и делать рисунки к твоим стихам.
Я сказал:
– Хорошо, Володя. Почитаю тебе стихи.
Яковлев:
– Только ты найди мне побольше бумаги, любой, какая найдётся у тебя. И – чем рисовать.
Я сказал ему:
– Да, конечно. Постараюсь всё это найти.
Бумагу нашёл я – для пишущей машинки, формата обычного. Нашёл я и карандаши цветные, несколько штук. И даже цветные мелки. Положил всё это на стол.
Володя уселся за стол. Перед собой пристроил стопку бумаги, так, чтобы удобнее было брать её и рисовать. Карандаши и мелки приготовил, по правую руку.
Посмотрел на меня внимательно. И сказал мне:
– Теперь читай!
И стал я читать стихи.
Володя, вперёд подавшись, всем корпусом, весь – навстречу, само внимание, весь – предвестие рисования, вслушивался в слова, в их музыку, в ритмы их, вслушивался – как вглядывался, словно за слухом – было у него особое, внутреннее, самое важное зрение.
Потом начал быстро, потом – ещё быстрее, потом – стремительно, в некоем трансе, для него, наверное, нужном, просто необходимом, в полёте, в порыве, в движении непрерывном, всё возрастающем, каждый миг, только так, – рисовать.
Всё, что под руку попадалось, в ход немедленно шло у него, всё в работе было – и с ним будто крепко дружило, само каждый раз его понимало – и карандаши, и мелки.
Он слушал мои стихи – и рисовал, рисовал, заполняя лист за листом, покуда не изрисовал всю стопку бумаги – и не на чем больше было ему рисовать.
На последнем листе он своим фантастическим, то ли детским, то ли инопланетным почерком, корявыми, крупными буквами старательно написал:
«Володя Алейников. Стихи.
Рисовал В. Яковлев».
Сгрудил листы бумаги – и протянул их мне.
На рисунках летали и пели небывалые, странные птицы, расправляя сильные крылья высоко, над грустной землёй, в океанах, морях и реках быстротечных плавали рыбки, на лугах светились, как звёзды, и свободно росли цветы, поднимались к небу стволами и ветвями всеми деревья, и мужские и женские лица галереей целой портретов из ненастного нашего времени, ну а может быть, из других измерений, или времён, или даже миров, смотрели, как-то пристально, с пониманием, дружелюбно, тепло – на меня.
Яковлев, тоже по-доброму, широко и светло улыбнувшись, посмотрел на меня – и сказал:
– Я как чувствовал всё, Володя, так сегодня и нарисовал!..
Лишённый в жизни своей, по причине сложных и грустных обстоятельств, слишком уж много, Яковлев обострённо понимал, как важны иногда для человека – участие, внимание и тепло.
Ну как мне забыть тот случай, когда, посреди суровых, жестоких семидесятых, зная, что я скитаюсь без жилья и без средств, по столице, Володя буквально за руку повёл меня, проявив настойчивость небывалую, в столовую где-то на Пресне и там накормил до отвала?
Был тогда я тронут до слёз.