Лёня, в общем-то невысокий, но достаточно крепкий парень, уж во всяком случае – с виду, потому что держался, словно удалой казак Стенька Разин, горделиво, с гонором, с вызовом, всем вокруг, решительно всем, сероглазый, губастый, с чёлкой, нависающей над бровями, кривоватой, неровно подстриженной, как-то резко, нервично подвижный, даже несколько суетливый, но при этом очень значительный, от сознания своего безусловного атаманства в разношёрстной ватаге московской, окружавшей его сплочёнными, боевыми, густыми рядами, да ещё – от того, что всё его бестолковое окружение дифирамбы пело ему, день и ночь, о его гениальности, да ещё потому, что действительно дар его был для всех несомненным, и ещё потому, что хотелось почему-то задраться со мной, конкурентом его первейшим, хоть и другом его, и соратником по сражениям прежним нашим, был немного навеселе.
Александр Сергеевич Пушкин, в виде памятника, стоял рядом с нами. Немного выше. Ближе к солнцу. Поближе к звёздам. Ближе к небу. На постаменте. Ближе к вечности. В двух шагах.
Мы стояли с Лёней Губановым – рядом с солнцем русской поэзии. Рядом с памятником. Стояли – на асфальте. Курили молча. Почему же мы встретились здесь? По традиции. По привычке. Место – в центре Москвы. Для всех – и знакомое, и удобное.
Поднял голову я тогда – и с почтением посмотрел – мол, приветствую вас, – на Пушкина.
Взбеленился Лёня Губанов – и сказал мне:
– Куда ты смотришь? На кого ты смотришь, Володя? И зачем? Ты смотри сюда!
И Губанов себя ударил кулаком по груди – сюда, мол, на меня посмотри. И встал – в позу памятника – на площади.
Посмотрел я на Лёню Губанова. Стало весело мне. И грустно. И смешно. Пожал я плечами. Повернулся вдруг – и ушёл. Сквозь толпу. Подальше от Лёни, в позе памятника стоявшего. На которого с изумлением, вперемешку с недоумением, и уже со смехом смотрели и заезжие иностранцы, сплошь обвешанные неведомыми нам, тогдашним, людям простым, к разносолам любым непривычным и к обилию разной техники непонятной, фотоаппаратами, и привычные к неожиданным и сомнительным, буйным выходкам неустанно свободы жаждущей молодёжи, авось перебесятся, рассуждающие, москвичи.
– Ты куда? – закричал Губанов. – Подожди! Володя, постой!
Отмахнулся я от него. И пошёл. Всё дальше и дальше. Вглубь, пожалуй. И ввысь, конечно. К тем глубинам и к тем высотам, за которыми – ясный свет. А потом – ещё и сияние. Дни – в трудах. Что стоили свеч. Дух. Путь. Дом. И – судьба. И – речь.
Леонард Данильцев, мой друг старший, прежде всего – по возрасту, лучше других московских моих, многочисленных, приятелей, и знакомых, и некоторых друзей, тех, кого я считал таковыми, ошибаясь и прозревая, много раз, на веку своём, понимал меня самого, понимал моё состояние – и в относительно светлых, лирических шестидесятых, и уж тем более в трудных, драматических, бесприютных, порою на грани трагедии, даже гибели, от которой уводила меня судьба и спасало всегда лишь творчество, моих героических, с кровью давшихся, закаливших дух и речь напитавших светом, семидесятых – и старался чаще быть рядом.
При малейшей возможности, стоило позвонить ему или зайти навестить его, под настроение, уходил он тут же с работы, из библиотеки имени Ленина, где томился годами, в должности скромной художника-оформителя.
На отлучки его постоянные, по любому поводу, лишь бы поскорее оттуда вырваться, вот и всё, там смотрели сквозь пальцы.
Мы с ним объединялись, ходили вдвоём по дружеским домам, где, бывало такое, иногда застревали надолго, или ехали прямо ко мне, в квартиру мою, покуда была у меня таковая, и там вели разговоры, задушевные, и серьёзные, и весёлые, разнообразные, благо было о чём говорить, читали стихи друг другу, выпивали и похмелялись, принимали частых в те годы и весьма интересных гостей, – а то и, тряхнув стариной, почувствовав сызнова вкус к передвиженью в пространстве, путешествовали по разным русским северным городам, приезжали негаданно в Питер, – как уж там получалось, поскольку всё у нас выходило спонтанно, в том числе и эти поездки, ненароком, под настроение.
Другом был Леонард настоящим.
Это ведь тоже дар, ещё и какой, – дар дружбы!
Ещё он очень любил и умел, как никто, пожалуй, знакомить между собою близких по духу людей, – и знакомства эти, как будто благословлённые им, неизменно, как-то стремительно, перерастали в дружбы.
Так он когда-то, словно почувствовав необходимость этого ритуала, познакомил меня с художниками Игорем Ворошиловым, Мишей Шварцманом, Игорем Вулохом, да и не только с ними, но и с числом немалым достаточно ярких людей.
И я, разумеется, тоже весьма охотно и быстро перезнакомил его со всеми своими товарищами.
Хотя Леонард и был значительно старше нас, но он легко и свободно вписался в нашу компанию.
В прежней моей квартире, всей богеме известной, он бывал постоянно, так часто, что привык я к нему и считал его родственником, почти, и это он понимал, и ценил, с годами всё больше и больше.
Мне первому он обычно показывал тексты свои.
Он верил мне, я это знаю.
И сам я верил ему.