В его юморе, выручавшем его в тяжёлых ситуациях, в его иронии, совершенно не злой, а наоборот, добродушной какой-то, тёплой, домашней, которую и иронией-то не назовёшь, а скорее – ворчанием, бурчанием, в котором так и высвечивались на ходу придуманные афоризмы, парадоксы, полуабсурдные, шквальные, налетающие вдруг – и исчезающие, сами по себе, когда надоедало, речевые построения, в его смехе и его молчании, в его умело выдерживаемых при разговоре паузах и неожиданных, прорывающихся к собеседникам, всегда оригинальных, предельно насыщенных смыслом, интереснейших монологах, в его восхитительном умении поддерживать диалог, вести беседу, в его импровизациях, – везде, во всём, что исходило от него, что было частью его самого, что было выражением всегда чего-то подлинного, оправданного, серьёзного, значительного, что в избытке имелось в нём, во всём естестве его, – жила, вспыхивала, сияла высокая артистичность.

С ней удивительным образом сочеталась врождённая же деликатность, бережность в отношении к людям.

Поджарый, светлоглазый, легко закидывающий крупную, породистую голову, устремлённый вперёд, он незамедлительно откликался на зов, готов был прийти на помощь.

Он сохранил в себе детскость.

Выражалось это чуть ли не во всём, к чему он прикасался, о чём рассуждал, что опять-таки – исходило от него, являлось частью его сущности.

До седых волос жила в нём мальчишеская страсть к футболу.

Завидев мяч, он буквально трепетал. В нём назревал – порыв. Он готов был всё бросить – и мчаться к мальчишкам, гоняющим старый мяч во дворе, носиться с ними вместе по траве, кричать, жестикулировать, спорить, завладевать мячом, бить по нему, чтобы влетел в ворота, чтобы забить – гол!

Он, бывало, и не удерживался. Срывался с места, бежал к играющим, с ходу включался в игру.

Мальчишки мгновенно его понимали – и принимали – к себе.

Он чрезвычайно всегда дорожил этим футбольным, почти кастовым, полуфронтовым, братским пониманием.

В детстве была у него ещё одна страсть – шахматы.

Он, седые усы поглаживая, улыбаясь чему-то далёкому, своему, давно миновавшему, рассказывал мне о том, как летом сорок первого года, когда объявили о начале войны, он, десятилетний питерский мальчик из хорошей семьи, находившийся в это время далеко от дома, в лесном пионерском лагере, недолго думая, пешком ушёл оттуда домой, зажав под мышкой единственную драгоценную для него вещь – коробку с шахматами, – и шёл долго, упрямо, со всяческими приключениями в пути, к своей цели, – и сумел так вот, самостоятельно, добраться до Ленинграда, откуда был родом, где жила его семья, не чаявшая уже, в такие-то страшные дни, увидеться с ним, и через весь город прошёл до своего дома, и, усталый донельзя, голодный, но все трудности путешествия преодолевший, зашёл наконец в знакомый подъезд, поднялся по лестнице до квартиры своей и позвонил, – и ему открыли дверь изнервничавшиеся и потрясённые нежданным его появлением родители.

Он весь был – сама непосредственность.

И в то же время это был человек вполне светский, завсегдатай концертов, театрал, желанный гость во всех московских и питерских мастерских, литературных салонах, да и просто – в квартирах и комнатах друзей, где всегда ему были рады.

Тексты свои вслух читал он нечасто, но каждое чтение его помню я так отчётливо, словно происходило это лишь вчера.

– Играя обрывком державинской фразы (в уме застряла, в руке – пион), лоща загар пшенично-праздный, парень шёл на выпивон. И тень его безудержной красы желала вспыхнуть, аки керосин. И недовольствами дыша, его подруга (под ручку всё же шла) его поругивала что называется – в душе. И вечер приступал уже, дрожал автобус 531-й, заполненный впритык к отъезду; и небо, обновляя перлы, атлас швыряло на отрезы; клубился пыли океан (за пылью всякий окаян); и в поле лени, точно поленья, стояли очередью люди. Грядущим томясь расстояньем, как канонадьем орудий и из толпы речей иных – как бы досталося сесть место – не слышно: все обречены соседа локоть знать стамеской. Но полагать пыталась дева, что к жизни шаг ещё не сделан. А державинская строка порхала упрямо, ярка и легка: «АХ! КТО СПАСЁТ НЕЩАСТНУ? КТО ГИБЕЛЬ ОТВРАТИТ?»

Впервые Леонард читал мне эти стихи году в семидесятом, волнуясь, нервно перебирая большие листы с аккуратно перепечатанными текстами, – а рукопись эта всё разрасталась и вскоре стала книгой стихов «Неведомый дом».

Книгу эту, по просьбе Леонарда, я несколько позже перепечатал в четырёх экземплярах. Три экземпляра отдал ему, один – оставил себе. Это было самое первое, самиздатовское ещё, машинописное её издание.

С тех пор стихи Леонарда сопутствовали мне всюду, где только я ни бывал. Я читал из своим знакомым, делал и раздаривал самиздатовские, различных объёмов, перепечатки.

Перейти на страницу:

Похожие книги