Мне очень нравилась поэзия Данильцева. Я остро чувствовал её подлинность и оригинальность – и старался передать это своё восприятие и всем тем, кого считал способным оценить такие стихи по достоинству. Доходили они до людей не сразу и не просто, но если уж это случалось, то я ликовал и считал своим долгом сказать Леонарду о постепенно расширяющихся рядах его приверженцев.

Он хмыкал что-то, отмахивался и не забывал сказать, что и не надеется на скорое понимание. Но всё равно видно было и ясно, что ему это и важно, и крайне приятно.

Господи, как мало надо порой поэту, чтобы он воспрянул духом! Сколько всё-таки оно значит, это вовремя сказанное, доброе, искреннее слово!

Держать в себе годами целый мир, свой мир, – и честно, смиренно нести его с собой, беречь его, не допускать, по возможности, слишком уж грубых, иногда и жестоких, бесцеремонных вторжений в него – извне, со стороны, от чужих, из толпы, из бессмыслицы повседневной, строить, создавать свою речь, как корабль, как целую армаду кораблей, быть абсолютно одиноким среди равнодушных современников – и спасаться вниманием горстки близких людей, поддерживать огонь творчества в условиях бесчасья, – как это всё мне знакомо, как понятно, – до вздоха, до слёз, – и особенно сейчас, когда стольких особенно дорогих для меня друзей уже нет на свете!..

Нет их в живых, понимаете?

Осталось только их творчество. Только оно.

Вот оно и живёт.

А тогда…

А тогда Леонард говорил:

– Милый друг! нам не странны обиды мелких тяжб: кто быстрей пробежал, кто скорей человек. Нам легко, нам красивы сияния рек! Милый друг! нам не страшны обиды.

Он ещё тогда, на грани шестидесятых и семидесятых, одним из первых, предчувствовал глухо зарождающееся далеко впереди нынешнее междувременье, как бы время.

Он чувствовал, что надвигается на всех кошмар, грядёт смута и всеобщий развал, нарушение всех норм и правил, разрушение традиций, преемственности, связей, когда всё будет перевёрнуто с ног на голову, когда бред достигнет своего апогея, когда вторжение тёмных сил будет уже слишком очевидным – и придётся найти в себе мужество, чтобы бороться со злом, свято веруя в то, что добро непременно восторжествует в мире.

Он предвидел грядущий хаос – и создал потрясающее стихотворение – «Уизз»:

– И вихрем примчится Уизз, примчится из требутыка – «Уызз! Уызз! Уизз-з!» И изморозь соберётся шершавой корой, персидским ковром изворсится, не в силах противостоять пернатому протоколу с пером в ухе клюва – Уизз! Уизз! И дважды всего лишь игала гла, но однажды всё ж гладь разлагалась. Но примчится, примчится Уизз! И зябнущий глянец постели последней гримасой сожмётся пронзительному заимодавцу. И пар испустит зимы вдовец! И ложе, постылое навсегда, на память планетам другим тепло лежебоков оставит и тепло сладострастной беглянки, и тяжесть мемориального лба. И займутся края голубым, но свирепо холодным, как Ладога, пламенем. И новой жизни слепая Горилла восстанет из голубого горнила и, потрясая космами, как святая Тереса, скажет: – УАЗЗ!

Вот и не пробуйте даже отнекиваться нынче от пророчества.

Не выйдет. Принимайте его, как есть.

Уже написано. Сказано.

В прозрении сказано – им, Леонардом.

Крупный поэт, с восхитительной, ребяческой изумлённостью перед раскрывающимся ему миром, с обострённым зрением, с полифоническим звучанием некоторых отдельных вещей и сложным, близким к нашей новой авангардной музыке, звучанием общим, со своей интонацией, легчайшими мостиками связывающей понятия и смыслы, тяготением и явной любовью к наиву, к игровому развитию темы, он одновременно и аналитик, мастер синтеза, держащий все нити ходов и связей в руках, своеобразный очевидец и летописец эпохи, тоже создавший свой образ времени.

Он ещё с должным вниманием не прочитан, толком не издан.

Вышедшая в девяностом году книга «Неведомый дом» – только часть сделанного им.

К публикациям относился он равнодушно, по редакциям сроду не ходил. Понимал всю бессмысленность и бесполезность такого хождения. Терпеть не мог унижаться. Ненавидел глупость, во всех её проявлениях, в том числе и редакторскую, в советское-то время, когда к ней прилагались ещё и незаинтересованность, и малообразованность, и просто боязнь всего нового, необычного, на привычную печатную продукцию непохожего – и посему уже крамольного, и лучше с таким не связываться, на всякий случай, лучше сразу же отказать, забраковать, найти повод, чтобы возвратить тексты, и поводы, конечно же, находились, и так было спокойнее жить, держаться за редакторское место, и не надо ничего из ряда вон выходящего, даже более-менее оригинального – тоже не надо, лучше всего публиковать такое, что всем требованиям отвечает, такое, за что на душе спокойно, а все эти новации – нет, нет, не надо, не надо, подальше от этого надо держаться, товарищи, подальше, – нет, не подходит.

Перейти на страницу:

Похожие книги