Фонвизин вначале, подумав, походив немного по комнате, побурчав что-то, может – волшебное слово знал и его произнёс, призывая удачу, к себе, человеку, обретшему зрение, для трудов своих, и, возможно, для меня, человека, которого собирался он рисовать, усадил меня, очень точно и умело, напротив себя, так, чтобы свет, врывавшийся к нам из окна, из мая, солнечного и жаркого, золотистый, прозрачный, падал на лицо моё, посмотрел на меня одобрительно, дружески улыбнулся, слегка сощурившись, и остался доволен, вроде бы, всем, и светом, и маем, и мною, в этом свете, с моей рыжиною в шевелюре, с глазами зелёными, непокорными скифскими скулами, крупным носом, ключицами острыми, лбом высоким, плечами широкими, стройным, очень худым, в ту пору, и совсем ещё молодым, но уже знаменитым поэтом.
Приготовил потом акварельные краски, мягкие, лёгкие кисти.
Закрепил на твёрдой подставке, несколько под углом, лист бумаги перед собою.
И сказал мне:
– Володя, пожалуйста, почитайте мне, прямо сейчас, да побольше, свои стихи! Они мне, поверьте на слово, запали в душу и так, с каждым днём всё сильнее, нравятся! Вы просто сидите рядом и читайте, сколько хотите. А я стану слушать вас внимательно – и рисовать.
И стал я ему – читать.
Иногда, приоткрыв глаза, я посматривал на Фонвизина – и с изумлением видел, что он, держа на отлёте кисть в своей небольшой, но крепкой и привыкшей к работе, руке, вслушиваясь в стихи, льющиеся потоком, возникающие спонтанно, потому что читал я тогда не с листа, но по памяти, просто что в голову вдруг придёт, что вспомнится прямо по ходу привычного чтения-пения, свойственного когда-то мне в молодости, в период СМОГа, в шестидесятых, – и сейчас, в моих зрелых годах, видимо, неповторимого, давно уже отзвучавшего, толком никем не записанного, так что осталось только, рассуждая о нём, вздыхать, да рукою махнуть, мол, чего там сожалеть об ушедшем, ну, было, да куда-то со временем сплыло, да смотреть за окно, где клубятся над Святою горой облака в киммерийских осенних высотах, да кружится вокруг золотая, с беспокойным багрянцем, листва, да какая-то птица, упрямясь, на заре всё поёт и поёт, не желая смиряться с грядущей, подступающей, не за горами, из-за гор, из-за бурых и сизых, серебром полыни подёрнутых и туманом лиловых не скрытых от усталого взгляда, холмов, ожидаемой, словно сражение неизбежное, новой зимой, – не просто вошёл в состояние, близкое к моему, то есть в транс, но буквально врос, как древо, с корнями, в слух.
Сам он стал – абсолютным слухом.
Ему важен был – звук, да, звук, звук тогдашний моих стихов.
Он так внимательно слушал, что я, перед ним читающий, в кои-то веки, стихи свои, не на шутку разволновался.
Но читал и читал опять, уже и сам, незаметно, втянувшись в звучание-пение давних своих стихов, как и всегда, в ту пору, сызнова их, возникающих из сердца и ясного света, переживая при чтении, читал, находясь в своём, внутреннем, сокровенном, приоткрытом для песен, мире, в своей, такой, какова была она встарь, да и впредь будет, надеюсь, музыке.
Фонвизин всё слушал и слушал.
И потом я увидел, что к слуху его подключилось уже и зрение. Глаза, напряжённо глядящие на меня, прямо-таки сверкнули внезапно из-под очков.
Он – прозрел, я уверен был в этом, нечто важное для себя.
И вот рука его плавно, свободно взмахнула кистью, и на бумагу белую легло цветовое пятно.
Потом – ещё взмах рукою, широкий, ещё и ещё.
Плавные, дугообразные, мастерские, точнейшие, одно за другим, движения.
Раз – и цветная точка вспыхнула на листе.
Раз – и цветастый потёк.
Раз – и воздушный штрих.
Раз – и два отдельных пятна разноцветных вместе сливаются.
Но я стоял перед выбором – или мне наблюдать за работой художника, или всё же читать продолжать стихи.
И я читал, увлечённый стихией речи, ведущей меня за собою, дальше, лишь изредка, краем зрения, всё-таки замечая, что Фонвизин, весь там, в бескрайней, расплёснутой по квартире, словно свет золотистый, музыке молодых моих, полнозвучных, колдовских, отчасти, стихов, но и здесь, перед белым листом бумаги, вроде бы медленно, незаметно, исподволь как-то, естественно, без напряжения чрезмерного, тоже колдует над акварелью своей.
Думаю всё же, что некий взаимообмен энергиями, благотворными, жизнелюбивыми, таинственными, тогда образовался у нас.
Энергию – не заметишь, как положим, заметить можно цвет, или взгляд исподлобья, или какой-то предмет.
Энергию – не услышишь, как звук, любой, из бессчётного числа их в звучащем, вибрирующем, распахнутом слуху мире.
Энергию – не предскажешь.
Её можно только почувствовать.
Возникает она негаданно.
Существует сама по себе.
Независимо от остальных, разнообразных энергий.
Но и прочно связана с ними.
Как? Никто не ответит на это.
Но связь эту – мы ощущаем.
Как и каждую, по отдельности, ощущаемую энергию.
Словом, энергия – тайна.
Постиженье её – впереди.
Всё у нас – не случайно.
Всё – и в памяти, и в груди.