Токи, сплошным потоком исходившие от меня, от голоса моего, воспринимал он чутко, усваивал их мгновенно – и тут же, в ту же секунду, посылал мне уже свои токи, и я ощущал, всей кожей, и хребтом, и всем естеством своим, прикосновение неких, световых, не иначе, лучей, и мы с художником словно перекидывали друг другу свою личную, щедрую, собственную, но способную вдохновлять и поддерживать многих, энергию: я ему – звучащее слово, речь мою, он мне – слух свой и зрение, и возникало в итоге ощущение общего транса, и моего, и фонвизинского, да так ведь оно и было, и пленительное, удивительное, ни на что не похожее чувство свободного, только так, восхитительного полёта во времени и пространстве сопутствовало непрерывно мне в моём тогдашнем, сроднившемся с бесконечною музыкой, чтении, и нам как-то очень приятно, по-человечески, просто хорошо было, нет, чудесно, замечательно находиться наедине друг с другом, друг напротив друга, рядом, быть обоим – в работе, в труде, и я чувствовал, что таящаяся в стихах моих сила внутренняя помогает сейчас художнику, настраивает его на нужный, особый лад, вдохновляет его, окрыляет, и он работал, работал, увлечённо, самозабвенно, и точно так же тогда, весь во власти звучащей речи, я читал, читал и читал.

Читал я долго. Не знаю, сколько. Может быть, час. А может, и значительно дольше. Конечно, дольше.

И ровно столько же времени работал тогда и Фонвизин.

И вот, представьте себе, именно в тот, назревший непредвиденно как-то, миг, когда я внезапно почувствовал, что уже не просто слегка утомился, а очень устал, он сказал решительно:

– Всё!

И отложил кисть.

Я, усталый, молча сидел напротив него – и, не сразу привыкая к молчанию этому, приходил помаленьку в себя.

Фонвизин вгляделся пристально в свою, довольно большую, только что им написанную, свежую акварель.

И сказал, по-рабочему, просто, обращаясь ко мне, смотревшему на него:

– Получилось, Володя!

И сказал, ещё приглядевшись к акварели:

– Да, это вы!

И позвал меня сразу к себе:

– Идите сюда. Посмотрите!

Я встал, ощущая себя как на палубе корабельной, когда море штормит, и людей донимает жестокая качка, уставший от всей отзвучавшей, вызванной к жизни мною, вроде бы отодвинувшейся от меня ненадолго, на время, неизвестно, впрочем, какое, и меня не покинувшей музыки, музыки навсегда, и подошёл к нему.

И увидел великолепную фонвизинскую акварель.

Я увидел на ней себя, с закинутой головою, с глазами полузакрытыми, читающего стихи, вдохновенного, молодого, в золотистом свете, на склоне мая, в конце весны, на грани нового лета.

– Вот, Володя! – сказал мне Фонвизин. – Вы так хорошо мне читали. Это был целый мир, звучащий. Кажется, мне удалось понять его. Вы настоящий поэт, поверьте мне. Вы поэт от Бога. И я нарисовал вас таким вот – настоящим, большим, я знаю это твёрдо, русским поэтом.

Он хотел подарить мне эту превосходную акварель.

Радость, чистая детская радость, от того, что я в одночасье стать могу обладателем этого замечательного портрета своего, на какой-то миг жарким светом прихлынула к сердцу.

Но я, тряхнув головою, всё же преодолел блаженный этот порыв.

Я смущённо и в тоже время решительно, пусть и со всей возможной тогда для меня деликатностью, отказался.

– Возьмите работу, Володя! – упорно меня уговаривал, разволновавшись, Фонвизин. – Вы ведь меня окрылили. Я теперь, наконец, снова буду рисовать! Я уже это чувствую. Нет, я это уже твёрдо знаю. Это – ваша работа. Возьмите. Это – вам. Я дарю её – вам.

– Огромное вам спасибо, дорогой мой Артур Владимирович! – сказал я. – Пусть эта работа побудет у вас. Я сейчас бездомничаю. Впереди – не просто неопределённость полная, но скорее полнейшая неизвестность. Акварель эта – чудо, и только. Первокласснейшая. Волшебная. Драгоценна она для меня. Где мне её хранить? Жилья своего, увы, нет у меня в Москве. Да к тому же, скоро я, вынужденный искать от властей защиты у людей, которые мне помогают, кто как, по возможности, благодарен я всем им за это, уезжаю на юг, в экспедицию.

– Но потом, хоть когда-нибудь, вы её возьмёте себе? – спросил у меня Фонвизин.

– Потом, когда всё у меня, даст Бог, уладится в жизни, – может быть, и приму её от вас. Но пока что – пусть находится здесь она, у вас, в доме вашем, вместе с другими работами вашими.

– Ну, хорошо, – согласился Фонвизин. – Пусть ваш портрет, пока что, здесь, у меня, в сохранности полной, до нужного времени, остаётся. Но вы, пожалуйста, помните, что акварель – ваша.

– Не сомневайтесь, Артур Владимирович, – сказал я. – Буду помнить. Всегда буду помнить.

В этот день у него я остался надолго, до позднего вечера.

Поговорить удалось нам на закате весны – о многом.

Было двадцать седьмое мая Змеиного, шестьдесят пятого, небывалого, по лавине событий, года.

Из университетского, скучного, но пристанищем временным бывшего и зимой, и весной, общежития, меня, из-за СМОГа отчисленного, со скандалом, из МГУ, разумеется, с треском, выгнали.

Ночевать в Москве было негде.

Перейти на страницу:

Похожие книги