Алексей и сам любил землянику со сливками, в детстве его тоже тянуло воткнуться головой в лужу после грозы, но он все равно признавал за Липой особую исключительность. Колдунья не колдунья, но кое-какие способности наводить чары, по его мнению, Липа имела. Если, потягивая холодный оршад, он ловил на себе пристальный Липин взгляд, то вздрагивал, поперхнувшись, Липа прыскала со смеху, гладила его по руке — все как рукой снимало. На морском пустынном берегу она на спор утверждала, что, глядя ему в затылок, на двадцать первом шагу заставит его петь «Санта-Лючию», и он, действительно, потея от восторженного изумления, начинал этак с шага уже пятнадцатого, безбожно фальшивя, «радость безбрежная...», а она звонко расплескивала смех по прибрежным скалам. Липа обезоруживала его вопросом, какой бы он предпочел способ остаться увековеченным: то ли оставить после себя гигантскую, но безликую пирамиду Хеопса-Несвитаева, то ли пройти сквозь века безымянным мальчиком с живым лицом отрока Алеши Несвитаева — на полотне Венецианова или Нестерова? Он недоумевал — зачем, отправляясь с ним в Георгиевский монастырь, она надела тунику, пеплум и котурны; но когда, стоя на мысе Партениум, у алтаря Девы, Липа в античной тунике повела тонкой кистью к морю, в сторону скалы Георгия Победоносца,- Алексей вдруг понял, что она и есть та Дева-Диана, которой древние тавры воздвигли тут алтарь.

Отчаянная безбожница, она временами впадала в религиозный экстаз, горячо молилась и страстно убеждала Несвитаева, что католицизм — спинной хребет европейской культуры, что он гораздо ближе к богу истинному, чем православие, что его архитектурное детище, готика, есть застывшая музыка, экстатический порыв к этому богу, что шпили католических соборов гораздо живее, энергичнее, динамичнее ленивых наверший православных церквей.

— Ну уж дудки! — вскипал задетый за живое Алексей. — Энергичней — может быть. Но — живей! Да что может быть живей, жизнерадостней веселой маковки русской церкви?! Она же улыбается, смеется, пляшет на солнце, русская маковка! А ваши костелы и соборы с постными физиономиями, на цыпочках к богу тянутся, благость вымаливают. Будто виноватые! Да, пусть ваша готика — застывшая музыка, зато русская северная архитектура — поющее дерево! Да что там с тобой говорить! — и сердито отворачивался.

Липа прижималась щекой к его плечу:

— Может быть, ты и прав. Только ведь я ни в какого бога не верю.

И становилась такой тихой и грустной, что Алексею нестерпимо хотелось тут же погладить ее по голове и нежно поцеловать.

Что не то чтобы настораживало, но несколько озадачивало Несвитаева в Липе, — это резкость некоторых ее высказываний политического характера. В ее возрасте! Под крылышком заботливой матери с весьма умеренными суждениями! Откуда это? Да и вообще барышням ее круга не пристало говорить о политике. Впрочем, о политике-то она как раз и не рассуждала. Зато порой выдавала та-акое! Например: самодержавие давно себя изжило, или: не пройдет и десяти лет, как произойдет новая, на сей раз грандиозная революция — и царю крышка! Несвитаев заметил как-то ей, что он в силу своего офицерского положения призван защищать царя и самодержавие. Липа глянула на него пристально и очень непонятно обронила, что ему ЭТО-де не предстоит. От разъяснений уклонилась. А однажды она напела ему на польском какие-то необычайно страстные, энергические куплеты. Ему понравилось, попросил перевести. Боже, что он услышал!

— А называется песня «Варшавянка», — воскликнула она, блестя глазами.

На сей раз он жестко потребовал объяснений. Она засмеялась, потом стал серьезной, сказала, чтобы он успокоился, ни к какому политическому кружку, ни к какой партии она не принадлежит. Однако имеет право на собственные суждения.

Откуда у нее было это?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги