На наши голоса выходит Чапаев, в рубахе, аккуратно подпоясан, стройный такой, волосы приглажены, а в глазах и днем видно — горит.
Заглянул я ему в глаза, как теперь вам, — ухмыляясь, заметил Хатьков, — костры! Маленькие. В зрачок. Чудное дело: и в левом, и в правом.
«В чем, ребятки, дело?»
«Хотим к вам».
А он посмотрел на нас серьезно — засомневался. Обошел каждого и будто повернул нас к себе не только лицом, но и душой. Потом с улыбкой, чтоб сильно не ушибить нас своими сомнениями, спросил:
«А в бой пойдем, плакать не будете?»
Конечно, мы были невидные — лет по шестнадцать да семнадцать. Харчи жидкие — вот ростом мы себя и не показали. Я сейчас уже дед, а еще не вырос до казака.
Отвечали мы невпопад, засовестились, а он поглядел на разутые наши ноги и драную одежонку и тут же быстро записку написал. Нам по той записке выдал его помощник обувку и шинелишки.
Хатьков повернулся на лошади боком, перекинул ноги на одну сторону и уселся как на высокой завалинке, кепку надвинул еще глубже, и глаза его совсем потонули под козырьком.
— В тот вечер нам очень весело сделалось: в своей молодой жизни мы первый раз столько дружков повстречали и те играли с нами песни, расспрашивали про наше солянское житье-бытье.
А шустрый паренек из Сулака сказал мне:
«Горемычные вы, несолоно хлебавши жили даже в самой Солянке».
Никогда до того восемнадцатого апреля меня никто не спрашивал, как я живу и чего мне желательно.
И вскоре пошли мы на казаков или, может, они на нас. Ни одного хутора, ни одного села казаки не уступали без трудного боя.
Первый бой по мне хорошо пришелся. Казаки бьют из орудия, а мне смешно сделалось. Я во весь рост держусь и ближе к своим дружкам, мы навалом и идем.
А откуда-то Чапаев голос подает:
«В цепь! Не сбегайтесь в кучу!»
Потом я уже испугался, после боя, вечером. И понять не мог, что меня так веселило в бою. Сомневался, может, это такой смешливый страх меня забрал, но все же в тот день пятеро солянских ребят одолели видного казака. Мы ж перед ним мелюзга, необстрелянные воробушки, а у него ручищи — кувалды и ноги с корнями — не сдвинешь.
Ввечеру Чапаев подходит к нам, шутит:
«Если я в бою не побываю, с аппетитом не покушаю».
И уселся с нами кашу доедать. Знал ведь, первый бой не шутка — чего только в душе не всколыхнет. Но об этом разговору не было, одно только понимание между нами. Так ведь для этого и нужны близкие сердцу люди.
А что другое рассказать могу — оно более печально. То был мой первый бой, а я помню и последний бой Чапаева. Да нужно ли это трогать?
На станции Озинки суматоха; командированные торопят кассиршу, осаждают ее отпускники, колхозники — казахи и русские образуют пеструю, шумливую толпу.
Глеб едва успел вскочить на подножку вагона, и поезд тронулся. Через несколько часов — Уральск.
Шофер Сельванов махнул Глебу своей замасленной шапкой, последний привет от села Нижняя Покровка.
Мелькнули смуглые лица маленьких казахов, выбежавших к поезду, казашек с белыми платками на черных волосах.
Глеб вошел в вагон. За окном степь, высокий сырт, вдалеке прорисовываются отроги гор. Глеб забрался на вторую полку, вытащил из рюкзака записную книжку отца.
Книжка Тараса, которую Глеб держал теперь в своих руках, существовала только в одном экземпляре, но с ее страниц возвращались люди. И первым среди них был сам Тарас. Он не покидал сына.
В ГОРОДСКОМ САДУ
У переправы через Белую ранило меня с воздуха.
Осколок вонзился в голову Чапаева, я стоял поодаль: только что привез ему донесение, секунда — и сам рухнул, как степной заяц, с подбитой ногой.
Несколько дней пролежал я под командой Дуни, жены Петьки-Чеха. А на высоком берегу Белой шли бои, оттуда притаскивали раненых, от них узнавал я подробности сражения, рвался обратно.
— Какой в тебе толк, в подбитом, — урезонивал меня обросший до глаз ивановец, — вот если бы ты был патроном — дело другое.
Я уже знал все, что произошло с Иваново-Вознесенским полком.
Снова и снова поднимались они, отбивая атаки каппелевцев, но не хватало патронов. Даже в бреду Ивановны оглушительно кричали: «В штыки!», умирающие просили пить и шепотом настаивали: «Подбрось огоньку»…
Я же не был ни патроном, ни снарядом, ни даже зарядным ящиком.
Потом наши взяли Уфу, и раненых перевезли в город.
Я удивлялся мирной сутолоке на его улицах, открытым окнам, веселеньким занавескам, хрипу граммофонной трубы, торчащей из окна облупленного розового домика. Через несколько дней, несмотря на протесты Дуни, я, вооружившись толстой тростью, где-то добытой для меня Петькой-Чехом, отправился в городской сад.
И кто только не гулял здесь: ребята с Волги, парни с Большого Иргиза, и я в их числе, сызранцы, Петька из Праги, Иштва из Будапешта, маленький китаец — всех и не перечислить. И девушки в светлых платьях — розовых и голубых, белых с оборочками, в кубовых юбках, с длинными косами, с лентами в волосах, смеющиеся, задиристые и тихие.
Городской сад гремел духовой музыкой, бегали уфимские мальчишки, пуская зеленоватых змеев, лузгая семечки, без умолку говорили уфимские кумушки, забредшие в сад поглазеть на веселье.