И тогда услышали: степь звенит. Они, люди, шептались, а кузнечики, еще не расстрелянные королевскими войсками, не потоптанные немецким сапогом, хозяйничали в свежей ночи.
После духоты теплушек степная ночь ошеломляла. Приказания, отданные шепотом, звучали как просьбы.
Еще не освоились с темнотой, со степью, ухнули поблизости орудия, высверкнуло в небе яркое и мгновенно исчезло.
— Что это? — спрашивали друг друга. — Они или мы?
Пробегали мимо черные, мешковатые фигуры, говорили на бегу:
— Прибыло пополнение. С ходу в бой. Поскорее бы.
Хриплый высокий голос негромко, но отчетливо произнес:
— Нужно быстро вырыть окопы.
Роздали лопаты.
— С землей и в темноте столкуемся, своя все-таки!
Снова команда. Прошли несколько десятков шагов, выстроились в каре. Посредине стоял высокий человек, над ним чернело знамя. Командир у знамени заговорил: про великую войну, Отечественную. Каждое слово пружинила темнота, наполняла чистым воздухом ночной степи. Тарасу показалось, что это к нему обращается знакомый голос, окликает: «Слушай, старый чапаевец!»
Голос басовый, звучный, хоть говорит командир и не в полную силу.
— Может, знамя не видно вам, но я его наизусть знаю — выцветшее, продырявленное. Имя на нем Чапаева, он его в руки брал! Знамени этому столько же лет, сколько Революции. Клянитесь!..
Тарас улыбался, слушая голос старого степного воина. Двадцать лет минуло с той поры, как, еще мальчишкой, Тарас вернулся с Юго-Западного фронта, и вдруг в этой ночи растаяли годы — живучий народ!
А голос креп:
— Пробито пулей Колчака, белоказачьим свинцом. В него стреляли Толстов, Сладков, Бородин. На нем следы пороха пилсудчиков, Рыдз-Смиглы и самого черта. Оно все помнит, знамя!
Голос клеймил гитлеровцев и обращался к тем юным, что стояли рядом с Тарасом молча, неподвижно:
— Нельзя обмарать такое знамя.
Голос замолк. Он прозвучал сердито, почти грубо. И он был прав, этот честный служака.
После паузы, которая здесь без света луны или даже нескольких звезд показалась нестерпимо долгой, снова заговорил человек у знамени:
— Клянитесь Родине, Чапаю прогнать Гитлера с нашей земли!
И Тарас поклялся своему старому знамени. Поклялись: снайпер-сержант Люда Павличенко, Сева из Одессы, рядовой Леня Киценко — все, с кем Тарас уже свел знакомство в теплушках и кого еще не узнал по именам и судьбам, — не щадить своей жизни, как не щадил ее Чапай.
Тот же голос у знамени произнес:
— И помнить должны, какая вам оказана честь. Вы теперь бойцы и командиры Двадцать пятой, имени Василия Чапаева, дивизии… Она приняла бой в первую же ночь войны. Шла эта ночь через Кагул, Болград, Рени. Мы дрались на границе до восемнадцатого июля, держали сто шестьдесят километров на Дунае и Пруте. А теперь, — безо всякого перехода сказал тот же бас, — берите лопаты, пошли окопы рыть!
Тяжело поддавалась ссохшаяся степная земля, но кто из бойцов знал, что покажется она пухом по сравнению со скалами Севастополя!
Копали всю ночь, тихо переговаривались. Саднило руки, болела спина, хотелось пить и спать. Но копали. Только иногда слышалась жалоба:
— Неужто и закурить нельзя?!
А поблизости перекатывалось огромное и круглое, обрывалось в скрежете — это артиллерия раскалывала ночь.
На рассвете вглядывались друг в друга полуприкрытыми от усталости глазами. Волосы прилипли ко лбу, лица измазаны землей.
Тарас огляделся: что же, окопы были вырыты. Среди бойцов нового пополнения сновали командиры и показывали, как выровнять бруствер. Подкатывали пулеметы, подъехала полковая кухня. И тут Тараса, на минуту присевшего на край окопа, окликнул седой майор, с широкой грудью, большими руками.
— Тарас Деев?
— Слушаю. — Тарас встал, вытянулся.
— Не признали, значит.
Голос уже знаком Тарасу по этой непроглядной ночи, тот же рокочущий бас, только выполосканный утренним светом.
И вдруг команда:
— По окопам!
Тарас спрыгнул в окоп, майор вслед за ним.
— Пошли, товарищ капитан.
Они пробирались между наваленными ящиками и мешками, мимо людей, растянувшихся в изнеможении на дне окопа и присевших на корточки, майор говорил, видимо волнуясь, раздергивая седые усы:
— Перед вами человек, известный вам лично.
Тарас смотрел в светлые выцветшие глаза, на плешивую голову — майор снял фуражку, — и никого это простодушное, взволнованное лицо ему не напоминало. Только в походке, в массивной, большой фигуре, которая двигалась с ним рядом, было что-то давно знакомое.
— Не узнаю. Вы уж извините меня.
— Чего уж там, если меня так разукрасила история жизни. Даже ты не признал меня.
Тарас нес шинель и вещевой мешок, он еле поспевал за седым майором, а тот вел его все дальше и дальше по ходам сообщения.
— Никак не признаешь?
Он говорил неторопливо, но шагал быстро и широко.
— А если спрошу тебя: ты, брат, воевал в одна тысяча девятьсот восемнадцатом году в Уральских степях?
— Да.
— Знакома ли тебе река Большой Иргиз?
— Еще бы, я ведь родился на ее берегу!
Майор остановился и почти выкрикнул:
— А знал ли ты дурака, который днем воевал, а ночью богу молился?
— Иван! — закричал Тарас, швырнув на землю мешок и шинель, и обнял старого майора.