Было еще светло, и я заглянул к соседу во двор. У верстака, спиной ко мне, стоял обнаженный по пояс человек. Он был худ и бос. С шелестом падали на землю стружки, выбегавшие из-под его рубанка. Меня притягивал запах влажной древесины, я шагнул ближе. И увидел на спине и плечах русского глубокие шрамы. Он наклонялся и выпрямлялся, а я в ритм его работы думал:

«Битый, раненый, живучий…»

Он работал с жадностью — это было заметно по его рукам: они двигались ритмично, быстро, он весь ушел в движение, иногда поглаживал доску ладонью, будто она его понимала и ей была приятна его ласка. Он прочищал рубанок и снова стругал, наклонив голову набок.

Я долго стоял у него за спиной, пока меня не позвала мать:

«Томаш, иди делать уроки!»

Но в тот вечер я не решил ни одной задачи, я думал о русском.

«У него чистая совесть и потому легкие руки», — записал я на странице ученической тетради, потом спохватился и вырвал ее. Я вышел во двор, смотрел на дом Адама, окна темнели, все было тихо.

Он тут нашел крышу, а где-то в России самые родные ничего не знают о нем. Нет у него ни своей рубахи, ни колышка, и все начинай заново…

Дети умеют проникать под любую крышу, если крыло чужой жизни коснулось их и приворожило. Что ж, иной раз они могут охватить чувством большую жизнь и, пожалуй, ошибаются меньше, чем умудренные опытом. В этом я уверился позднее.

В ту ночь, глядя в темные окна Адамова дома, я многое передумал, но никак не мог взять в толк, почему с таким увлечением русский строгал доски и рубанок так и летал в его руках. Может, он плотник, крестьянский сын и рад заняться привычным делом?!

А вдруг и он сейчас не спит, слушает, как в соседнем дворе я топчусь и вздыхаю, будто стреноженная лошадь. Мне стало не по себе, и я пошел спать.

Назавтра хотел заговорить с ним, но не отважился. Заглянул к соседу в воскресенье, но Адам ушел со двора. С тех пор как скрутила его болезнь и сына взяли в армию, он усердно посещал костел.

Я пересек чисто прибранный двор, тихо взошел на крыльцо, приоткрыл дверь и услыхал позвякиванье челнока и сухой, отрывистый стук. Я знал, что после смерти жены у Адама никто не притрагивался к ткацкому станку. Сделал еще шаг и увидел, как сноровисто русский перекидывает челнок. Станок ни на минуту не умолкал, слушался русского, и ложилась нить к нити — доска подтягивала их, подравнивала. Он ткал с увлечением, никто не подгонял его, а он все работал. Вдруг русский повернулся ко мне, я невольно подался назад.

Меня испугало его лицо: остриженная голова, красный рубец от брови до губы, светлая борода, полуприкрытый глаз. Только потом я понял это лицо.

«Заходи, здравствуй», — сказал он приветливо.

Увидел, как я шарахнулся, но не рассердился.

«Мы давно уже соседи. Ты сегодня в Прешов не поедешь?»

Он говорил по-словацки.

«Потолкуем?»

Русский улыбнулся, не разжимая рта, но я уже заметил: у него не хватало нескольких передних зубов — наверное, выбили.

«Томаш, не бойся», — вдруг сказал он тихо.

Оказывается, он знал мое имя и что я мастерю в сарае.

«Как поживает шхуна? Что-то не ладится?»

«Да, — наконец ответил я, — погнулось рулевое перо».

«Хочешь, помогу?»

Я разговорился, русский продолжал работать. Он и вопросов почти не задавал, а мне хотелось выложить все: что творится в селе нашем, в гимназии, в Словакии.

И еще хотелось спросить, откуда он, но сдержался — может, как раз такой вопрос ему был бы неприятен. Всего только и спросил:

«А как вас зовут?»

«Как думаешь?»

«Иван».

«И старый Адам так меня назвал — считай, что окрестили. Верно, Иван, сын Ивана и весь Иванов».

Русский продолжал ткать суровину, потом прервал свою работу, вытащил из кармана трубку, бережно обтер ее, набил табаком из кожаного кисета, сунул в рот и зажег. Посасывая ее, пускал замысловатые кольца. Он любовно смотрел, прищурив здоровый глаз, на дымок трубки, и что-то тогда в нем искрилось. Я прозвал его за это Дымкой, так потом величали русского и другие — имя прижилось.

Я все чаще забегал к Дымке, он говорил со мной как со взрослым — доверял.

Как-то спросил:

«У вас есть приемник? Я хотел бы, если только не помешаю вам, слушать радио…»

Мы потихоньку ловили Москву.

Русский не мог нам помешать, и мать встретила его радушно. Сосредоточенно слушал Дымка советские передачи и всегда казался спокойным. Но когда освобождали какой-нибудь город, он покусывал мундштук, и его руки вели молчаливый разговор с трубкой. Он вынимал ее изо рта, гладил, постукивал по ней указательным пальцем правой руки.

Иногда Дымка посылал меня к нашему леснику или в Прешов, по самым неожиданным адресам — в казарму, в костел. Я приносил ему свертки, книги, рулоны.

«Тебе не трудно, Томаш?» — спрашивал он, заглядывая в мои глаза.

Он хотел узнать, не боюсь ли я. А я боялся только одного — что вдруг он может обойтись без меня.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги