– Хватит, Петтер. Не надо больше об этом. Я и так сказал тебе слишком много. – Он прижал мое лицо к своей небритой щеке. – Бог покарает меня за мой длинный язык. О господи, Петтер! – Он качал меня в объятиях, и я вспоминал, как часто это бывало в детстве и потом, когда я был уже подростком, он качал и убаюкивал меня, и мне хотелось, чтобы так было всегда; я почувствовал, как на меня нахлынули воспоминания, что-то растопили и освободили во мне, и это вылилось в слезах, я плакал, плакал, плакал, а Сигварт обнимал меня, гладил по спине и бормотал:
– О господи, Петтер, о господи, что я наделал.
Воскресенье 28 октября
Год 1703 от Рождества Христова
Глава 21
Облака неслись мимо осенней луны, как жирные чайки, ветер рвал волосы и одежду. Он свистел в верхушках деревьев, ломал ветви и швырял их в небо. Внизу, в темноте, стонала и пенилась вода, но я ничего не видел. Осенний шторм налетел неожиданно, пока я сидел у Сигварта, этот не очень-то и сильный шторм предупреждал о том, что нам преподнесут осень и зима. Ветер проникал под одежду, продувал насквозь, и я ощущал себя как дуршлаг. Тем не менее я остановился у высокого ясеня и сел, мысленно снова слушая голос Сигварта. Слушал, как он говорит, что Петрине Олюфсдаттер не сожгли как ведьму, не сгноили в тюрьме как преступницу, что она не была бесчестной мошенницей – нет, она была обычной работницей, которая родила незаконного ребенка. И погибла во время пожара на усадьбе, как многие погибали и до нее. Она стояла у позорного столба, это верно, ее приговорили к этому, как распутную женщину, но после этого она исправилась. Будель и Торд из усадьбы Хорттен взяли ее к себе, хотя она была падшая женщина, и заботились о ней и обо мне. Они оставили ее у себя, несмотря на то что молва о ней прокатилась по всему приходу, сделав Петрине пугалом для всех уважаемых людей. Хозяева Хорттена оставили ее у себя, потому что она была хорошая и работящая женщина, сказал Сигварт, вытащил бутылку и сделал глоток, а потом протянул бутылку мне. Работящая и порядочная, никогда не брала ничего чужого. Выносливая, каких мало, да, пока не начала кашлять…
Кашель. Его я помнил. Глухой, режущий, словно он разрывал ей все нутро. Я сидел под ясенем и вспоминал его, этот кашель, вспоминал, как долго не проходил приступ. Как же этот кашель мучил меня! Все эти годы он был моим единственным воспоминанием. Я сидел у нее на коленях, и она начинала кашлять…
…меня обнимала рука, теплая, ласковая рука, она гладила меня по голове и голос шептал: “Ты хороший мальчик, Петтер, ты мой мальчик”, и мне хотелось протянуть руки и обнять ее за шею, но неожиданно она начинала кашлять. Этот кашель обрушивался на меня, как летний дождь, ее руки разжимались, она отталкивала меня, поворачивалась ко мне спиной, содрогающейся от кашля, вставала и скрывалась за дверью…
В волнении я вскочил на ноги. Я помнил! Что-то во мне освободилось и открыло щель к тому, что было до пожара! Открыло ласковые руки, голос. Меня зашатало, и я, согнувшись от ветра, двинулся по тропинке в Хорттен. “Ты хороший мальчик, Петтер…” Облака то и дело заслоняли месяц, все меркло и быстро тонуло то в сумраке, то в кромешной тьме, я почувствовал, что должен сесть на камень, на камень в углу двора, на котором я писал разные слова, мне надо было передохнуть. “ Ты мой мальчик”, – сказала она.
Ветер стучал в ворота каретного сарая, по двору пронесся и исчез в темноте пук соломы. Ворота сеновала почему-то были приоткрыты. В ту же минуту что-то шевельнулось возле жилого дома, и вскоре красноватая тень, прячущая фонарь под красным плащом, пересекла двор и скрылась на сеновале. Из-за облаков выглянула луна, мороз покусывал мои босые ноги в деревянных сабо. Скрипел снег. Я помедлил в воротах сеновала, схватил вилы, они были ледяные, отворил ворота настолько, чтобы проскользнуть внутрь и затворил их, спасаясь от ветра и мороза. Потом я тихонько прокрался в темноту, где запах сена щекотал ноздри, и вдруг услышал, как кто-то сказал: “Тсс-с!” Я быстро опустился на колени за небольшой телегой, на которой возили сено. Однако никто не вышел искать меня. Голос исходил из свечения за сеном, я наклонился, осторожно подкрался поближе, мне было страшно… и любопытно, от страха я бы непременно обмочился, не помочись я немного раньше; свет стал ярче, послышалось какое-то бормотание, шевельнулась тень, я отодвинул сено в сторону, наклонился, яркий свет фонаря ударил мне в глаза…
–
Я закрыл лицо руками и услышал сам, как я взвыл от боли, – и выбрался из сеновала. Кожа и глаза горели от жгучей боли. Я в панике добрался до бочки с водой и опустил в нее голову, чтобы немного охладить кожу, я то опускал ее, то вытаскивал, ловил ртом воздух и снова нырял головой в бочку, пока кто-то не схватил меня за руку.
– Петтер Хорттен! Господи! Что вы тут делаете?
Я оцепенел, медленно выпрямился, стряхнул с лица воду, но не обернулся. Потом провел рукой по лицу и вытер руку о рукав.
– Мне… мне нужно было охладить голову.