Довольно часто в объектив камеры попадала то одна, то другая рука очевидно, того, кто производил съемку. Но назвать ее рукой нельзя было даже с самой большой натяжкой — нечто среднее между пятерней гориллы, лапой льва… и рукой музыканта, как ни странно это звучит. И именно необычайная гибкость и выразительность каждого когтя этой лапы придавали особую жуткость и фантасмагоричность всему происходящему.
Сначала лапы, размазывая кровь по телу женщины, гладят ее, как бы ласкают. Затем отрывают половые органы у мужчины, вставляют в рот женщины, затем на груди у мужчины появляется кровавый кривой разрез, женщину переворачивают на спину, перед этим вынув половые органы из ее рта, засовывают ей в разодранное кровоточащее анальное отверстие, а мужчину кладут на нее. Лицо его, изуродованное, залитое кровью, безвольно свисает с плеча женщины рядом с ее головой.
После этого у всех трупов охранников отрываются половые органы, один засовывается в анальное отверстие тому, кто лежит лицом вниз, второму, который лежит на нем, член засовывается в рот. Очевидно, дело сделано. Камера вновь показывает общий обзор, вновь бесцельно объектив направлен в никуда. Глухой колос комментирует: «Эстетика упорядочения смерти. Так повелел Неведомый». После паузы еще слова: «Следующий ничтожный, кого ждет Нергал, кто оскорбил ЕГО, генерал Успенский». Съемка закончилась.
Некоторое время в комнате царило молчание, потом Тимохин, чтобы снять напряжение, буднично сказал:
— Алехин, приобщи кассету к вещдокам, оформи как положено.
Слова эти действительно разрядили обстановку. Люди зашевелились. Кто-то отчаянно матюгался, будто не в силах остановиться, кто-то нервно засмеялся и сказал: «Рождаются же такие», многие закурили, стали выходить во двор.
— А тебе, Кеша, надо бы срочно взять отпуск! — сказал Тимохин. — Шутки шутками, а до тебя ОН постарается добраться.
— Перестань! — устало сказал генерал. — Не могу я сбежать от НЕГО, ты же знаешь. Да и добраться ЕМУ до меня трудновато будет. Я ведь не обыватель, у меня и оружие, и силой не обделен. Придется схлестнуться, может, оно и к лучшему… Давай, производи все следственные действия, а я поеду в управление. Может, из Москвы от журналиста какие известия будут.
Наконец формальности были успешно преодолены и Любомудров вошел в здание больницы. Заведующий отделением бегло просмотрел документы журналиста и сказал, что комнату для разговора он выделит, но оставить журналиста один на один с больным не имеет права.
В небольшой комнатушке, куда провели журналиста, стоял металлический столик, наглухо прикрепленный к полу, и три табуретки, одна из которых для больного, — все тоже привинчены.
Гаврилов оказался довольно высоким мужиком с открытым лицом. Выглядел он здоровым, вот только взгляд блуждал, переходил, вернее, перетекал с предмета на предмет, будто человек силится понять, где он, и не может. На лице время от времени появлялось то недоуменное, то вопросительное выражение. За его спиной у двери расположился здоровенный детина-санитар. Разговор начал сам больной.
— Здрасьте, вы наш новый доктор? Или просто интересуетесь? А может, следователь? Так я уже все рассказал. Виноват. Тяжко виноват я перед людьми. Особенно девчушку жалко… Моло-о-денькая… — Больной попытался изобразить что-то вроде скорби, но получилось опять же недоумение.
— Нет, я не врач и не следователь, — сказал Любомудров. — Я журналист, и мне интересно было бы поговорить с вами о жизни здесь и прошлой.
— А чего о них говорить? Настоящая — она вся здесь. Надо сказать, неплохо я живу, неплохо. Кормежка, уход, внимание… Опять же полная свобода мыслей и чувств… — На лице недоумение. — А вы как поживаете? Пользуетесь ли свободой мыслей и чувств?
— Пользуюсь, — ответил журналист. — Потому и пришел к вам. — Журналиста вдруг осенило. — Я ведь не просто пришел к вам поговорить о том да об этом. Кстати, как вас зовут?
— Зовут меня красиво: Иммануил Генрихович! Вот как меня зовут!
Санитар у дверей усмехнулся и покачал головой, собираясь что-то сказать, но Любомудров сделал предостерегающий жест, и детина промолчал.
— А фамилия ваша случайно не Кант? — спросил журналист.
— Точно! — засмеялся больной. — А как вы догадались?
— Похожи вы на вашего тезку!
Теперь уже они рассмеялись оба.
— Да нет, конечно! Это шутка! Я решил, что вы сможете ее оценить — есть в вашем лице что-то такое…
— Я оценил. Так почему все-таки именно Кант? В мире было много других не менее великих философов!
— Но никто не поставил величие нравственного императива выше величия любой, самой гениальной идеи! Даже Христос не осмелился на это! Я долго странствовал по стране, объясняя людям, что Бог — не на Небе, а в Душе у каждого… Бог — это то, что не позволяет совершать им неправедные поступки… Я много претерпел от людей и в конце концов сам, добровольно, пришел сюда. Здесь мне легче… Я Кант, и в то же время — не Кант. Здесь меня не обижают… Иногда приходится и симулировать, чтобы не выгнали… Здесь плохо, но там, на свободе, хуже… Ни у кого в душе нет Бога…