(Анин голос тоже раскачивается вниз и вверх.)
(Самая высокая нота у Ани – в конце строки. Что-то щемящее в этом… Интонационно женская рифма всегда предполагает вопрос или по крайней мере многоточие. Она потому и называется женской.)
– Долгими полярными ночами Всеволод и тебе читал Мандельштама!– я протягиваю руку к книге, но Аня из упрямства прижимает ее, раскрытую, к груди.
– Во-первых, полярная ночь одна. А во-вторых, он читал это мне, когда звонил последний раз и ну очень-преочень хотел меня видеть!– в ее голосе вызов.– Вот и захотелось найти и перечесть.
– Так ты все это время?..– Семен уныло ерошит тяжелые волосы.– Ты вместо того чтобы!..
– Семен, а что бы самому не прошвырнуться?– я даже готов помочь ему встать.
– Без рук!– в синих Анютиных глазках лукавая отвага.– Между прочим, Геша, в третьем вагоне тому назад ты сидишь почему-то на корточках и подслушиваешь наш разговор.
– Но этого не было!
– Значит, будет!– Она протягивает мне том Мандельштама и извлекает из бездонных карманов своего рыжего комбинезона по бутылке Останкинского пива.
– У-я! Анка! Двойню принесла!– рычит Семен, хватаясь за бутылец.– Василь Иваныч, я своего уже забрал!
Однако вторую бутылку Аня оставляет себе – открывает ловким ударом об угол стеллажа. И уютно устраивается на полу.
Большие глотки мерно пульсируют на ее удлинившейся шее. Можно вставить в реестрик… Впрочем, что же тут непристойного? Но волнует невероятно!
– Нюх, а видала кого еще?– Сема выхлебал залпом и теперь благодарно кладет свою голову ей на колени.
– Три раза Тамару и еще два раза…
– Нюха! Ну? Не томи!
– Бр-р-р!
– Ну же?
– Себя! Ой, мужики, красивая я баба! А только удовольствие, скажу я вам, все равно ниже среднего!
– Разговаривали?
– Геш, мне с Семой посекретничать надо. Может, пообщаешься с нами в соседнем вагоне?
– А я и не знал, что вы знакомы, всегда все самым последним узнаю,– ворчит Семен, но головы с ее колен не снимает.
– Женихаемся!– Аня смотрит на меня, словно я – горстка риса, предназначенная для телекинетических манипуляций.
– Анечка! Но мы могли бы вместе искать отсюда выход.
– Да-да-да! Поищи с нами вместе. Там нас много. Ну иди же!
Надо придумать фразу для не слишком жалкого ухода…
– Только учти! Вы оба учтите, что это – моя глава!– и удаляюсь.
Теперь на цыпочках. Теперь замираю. У Анюши нет мочи терпеть:
– Сем, его здесь нигде нет! Его нет здесь нигде! Потому что он там, он по ту сторону листа!
– Не… Ты че?
– Я когда себя в тамбуре увидела, я сразу его стеночку расписную в Норильске вспомнила… Много нас, и мы все для него на одно лицо!
– Да ты для него, Нюха, ты для него!..
– Не надоело? Ты думаешь, Гешенька здесь случайно? Гениашенька мой! Звонит мне недавно Севка, а я никак не пойму, в чем дело! «Детство мое,– говорит,– прошло от обеих столиц вдали, потому что мама последовала за отцом, лишь только представилась ей эта возможность. Каково же было изумление наше (Анна-Филиппика, каково!), когда дверь его одинокой, как нам казалось, сторожки распахнула широкомордая тетка с орущим младенцем на распаренных руках?» Это он Гешкин сборник у меня спер. И уж как отвел душу! А теперь бедный Гешенька бродит по вагонам и всех уверяет, что это – его глава.
– Нюх, скучный он. Ну его.
– Он нормальный! Он такого бы не написал! Он до глюков не допивается!
– Нюх, ты что? Ты не знаешь, как Всевочка нас с тобой любит?
– Он мне сказал как-то, что у него туберкулез костей нашли. Это правда?
– Не-ет. Не знаю.
– Что болезнь эта лечится плохо. Что ему, может, недолго тут с нами осталось…
– Ну нет! Я бы в курсе был.
– Так по вагонам деньги сшибают! А он – сам знаешь что. Поимел и говорит: «Все правильно. Выходи за писателя. Человек он, похоже, хороший. А это тоже талант». Я говорю: «С костями у тебя что? Надо все-таки показаться специалистам». У меня же есть человечек в Минздраве… А он: «Туту-ту-ту-ту!» Ну, ты знаешь, мол, разговор окончен.
– А мне, наоборот, все мерещится, что я тут, а он там мне звонит: «Ту-у! Ту-у! Ту-у!» А меня нет, нет, нет…
– А все-таки он сволочь – редкая!
– Когда у Манюни моей змеюка жила, ее один Всевочка в лобик целовал.