— Да взял привычку — вши замучили. Они ить нынче всех едят, и казаков, и генералов.

— Линялый, как бирюк. Неужто и ты, воин, зараз не меньше Гришки уморился? Таки осточертела красота-то? Вот ить она какая: Россия — что блудная девка, слепая к покаянию ползет. Снасиловали вы ее, и красные, и белые, подол на голове ей завязали да и выгнали в поле. Хотели за блуд проучить, а кровью умыли — так чистая сделается?

Они поднялись и молча пошли к дому. Все было на своих местах: и крашенная белой крейдой печь, и смуглые резные поставцы, и сундуки в слинялых голубых и розовых цветах, и блестевшие тусклым фольговым окладом иконы, и фотографии чернобородого молодого отца в мундире атаманского полка, Мирона с холенными в стрелку черными усами и самого его, Матвея, положившего руку на подъесаульский погон напряженно сидящего брата, — но все эти старые, бесконечно свои, изначальные вещи, казалось, уже не имели хозяина. Они не отжили свое, могли еще долго служить, напоминать и отражать в себе, но крепости дома уж не было, и он, Халзанов, тоже был в этом виноват. Какой-то запредельный холодок просачивался в горницу неведомо через какие щели, а может, подымался от настуженной, вечно пахнущей тленом земли.

Казалось, кто-то мертвый или умирающий ютится в курене. Нет, мысль была не об отце, к которому, как и Максимке, было боязно входить, а о самом себе. Халзанов вдруг почуял небывалое бессильное согласие с сужденным — уже не то презрительное равнодушие и ощущение никчемности всего происходящего, которое порой овладевало им в бою (и только инстинкт заставлял уклоняться и отводить красноармейские удары с точностью машины), а нечто сродни тому чувству, какое, говорят, испытывает тонущий, в последнюю минуту забывая смертный страх. Зовет к себе стозвонная, сулящая освобождение, покой, принявшая тебя, как в материнскую утробу, глубина.

Посадив с собой рядом Максимку, набатным гулом крови понимал, что должен быть защитой этой чистоты, свободного, спокойного дыхания, что никому в огромном мире он не должен ничего, а Дарье с сыном — все. Но и с этим сознанием долга он знал, что слишком мало может сделать для сбережения единственного сына.

На миг показалось, что ласково влекущая к себе речная глубина навсегда отрывает его вот от этих мучительно пристальных, уже ни в чем не обвиняющих и ничего не требующих глаз. Каким-то не ему уже принадлежащим, инстинктивным усилием толкнулся он из этой глубины и поспешил себе напомнить, что они, казаки, не бегут — наступают, прорвали фронт по Манычу и снова гонят красных к Волге, что никогда еще у белых армий не было такой могущественной массы конницы, таких боезапасов, артиллерии, вот и надо вложиться всей силою жизни, рвать у красных полков из-под ног свою землю, навсегда отбить волю соваться в казачьи пределы, и тогда комиссарский сапог никогда уж не ступит на халзановский баз.

Убеждая себя, что такое возможно, отпустил наконец-то Максимку и, поднявшись, пошел через залу к отцу.

Отец лежал покойницки недвижно — неузнаваемый, тянувшийся под одеялом серый конский скелет. Голова в серебристом сиянии спутанных, вылезавших курчавых волос неподъемно вминалась в подушку. В лежащих вдоль тела мосластых руках с похожими на корни дуба-перестарка узловатыми кистями была такая внутренняя легкость, какая бывает лишь в жухлой, отжившей траве. С двух последних шагов ощутился, окреп смрадный запах отцовского тела, которое запрело, как портянки в сапогах, и словно бы уже топилось от собственного внутреннего жара, — как будто даже запах человеческого кала, какой стоит над выгребными ямами, и Халзанов не смог совладать с отвращением. Он двинул табурет, подсел к кровати и заглянул отцу в глаза.

— Ну здравствуй, батя. Вот я и пришел, — сказал каким-то подлым, насильно усмехающимся голосом и улыбнулся так, что заболели скулы.

Запавшие глаза отца смотрели на него неузнающе и будто бы испуганно и оскорбленно, с ответным омерзением и ненавистью, словно не допуская и мысли, что Матвей-то и есть его сын, словно не понимая, как такой мог родиться от плоти его. Быть может, это выражение происходило от стыда за собственную жалкость и беспомощность, а может, только от телесного страдания и угнетения рассудка, уже и в самом деле означая неспособность понять, кто же это такой перед ним.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Loft. Современный роман

Похожие книги