«Пока погожу умирать, — сказал он себе. — И так человеку отмерено мало — чего же, и этого срока лишаться? Коль дадена жизнь, так надобно ее на что-то стратить. За что-то отдать. Вот только за что, хотелось бы знать… Так вот — за Дарью, Максимку. Но почему же мы всегда уходим от собственного счастья — от родных куреней, от семьи, от детей, и не только бросаем, но даже на заклание готовы их отдать, как праведники Богу любимых сыновей, как Ромка свою Асю — революции. Идем за чем-то нам недостающим, сами толком не знаем, за чем. Всем людям счастье принести хотим, как будто он, народ, просил тебя об этом — силком его в новую жизнь загонять или к старому Богу обратно притягивать. Одним вслепую лучше жить, как тому же быку, а есть и такие, кому больше всех надо. А спрашивается, почему? Быть может, смертный страх и гонит: наживать, богатеть, прославлять свое имя всесветно, писать его в газетах и на камне, да как можно чаще, да как можно выше, а то ить деревянный крест сгниет, и могилу распашут — никто и не узнает, что такой-то ходил по земле. Кто больше всех людей убил, тому и слава, воистину вечная память. То-то, кубыть, я Ромке и завидую… Да нет, он не за славой с красными пошел. Такое совершить, что будет больше смерти, сильнее ее. Весь род людской до корня переделать, чтоб были сплошь одни святые, чтоб каждый о себе и не вздыхал, а жил ради ближнего и всего человечества. А мне чего же надо?..»
Уходить предстояло уже поутру, перед светом. Второй сводный корпус генерала Мамантова, в который входил его полк, готовился к форсированному маршу вверх по Дону и переброске на тот берег с последующим рейдом по правобережным станицам. Задача была Матвею ясна — прорваться к Чиру и, громя коммуникации противника, наметом выйти в левый фланг Царицына, о который донцы уже трижды обламывали зубы. Совместным маневром с кубанцами Врангеля взять неприступный красный город в клещи и наконец-то раздавить.
К полудню в станицу вошел весь халзановский полк. Все багаевские казаки от семнадцати до пятидесяти лет давно были мобилизованы, и сгонять под ружье было некого. Багаевская повдовела и посиротела — в отрытых от Волги до Маныча братских могилах и непогребенные, по балкам, буеракам, на высохших солончаках истлевали кормильцы и любушки. Все меньше оставалось сверстников и односумов, с которыми Халзанов в малолетстве разорял соседские сады и виноградники, носился по проулкам, воздевая к небу испеченных матерью из сдобного теста птенцов, как будто выпуская их в недосягаемую голубую вышину, где звенели живые, настоящие жаворонки, неистово плясал под летним проливнем, вереща что есть силы: «Дождик, дождик, припусти, мы поедем во кусты, Богу молиться, Христу поклониться».
Упал под леденевской шашкой Петр Колычев, Матвеев шуряк, простроченные пулеметной очередью, сверзились с коней Архип Борщев и Прохор Мартемьянов, свернул себе шею Синилин Федот, когда его буланый жеребец, подкошенный, закувыркался через голову. На подступах к Царицыну Игнатку Родионова уклюнула винтовочная пуля, ключом забила кровь из расколупнутого черепа. По-глупому пропал Никитка Шеин, из жалости к коню ослабивший чересподушечную: воткнул ногу в стремя — седло и поползло спасителю под пузо, наскочившие красноармейцы искрестили упавшего шашками. Вздыбил землю разрыв за хвостом Степки Свечникова, полосканул осколками по шее, по спине, и, роняя поводья и шашку, повалился Степан на луку… Все меньше оставалось тех, кто знал его, Матвея, сызмальства и даже попросту в лицо, и это тоже означало умирание какой-то части его жизни, существа.
Сидел за столом и смотрел на жену, которая, нося из кухни тарелки с жареной курятиной и соленым арбузом, бросала на него короткие, все удлинявшиеся взгляды, а потом, наконец примостившись по левую руку, безотрывно пила его, но подобно тому, как пьет воду короткого летнего ливня зачерствевшая в засуху, изожженная солнцем земля. «Живьем ить сохнет. Все от нас отстает: красота ее, молодость, сила… Чем я же отплачу тебе, любушка? Истомил тебя нуждой, мужской работой. А главное, страх точит бесперечь — за себя, за Максимку. Значит, должен вернуться… Ага, будто Прошка с Архипкой своим не клялись да Игнатка с Петром не божились: дайте, милые, срок, истребим краснюков — заживем!»
Он чуял, как она устала, но в то же время видел, что Дарья уж не та бесхитростная девка, которую повел к венцу, отняв у Леденева, и даже не та, которая ждала его из австрийского плена. За себя да за сына в одиночку воюет, готовая и дальше быть одна — по-ящеричьи изворачиваться, с репейной цепкостью держаться за последнее в хозяйстве, по-собачьи засматривать комиссарам в глаза и даже, может быть, зазывно улыбаться. Он видел это сердцем и чувствовал мучительную нищенскую гордость за нее.
В спустившихся сумерках она молча пошла за Матвеем к сараю. Легли под навесом, в арбе.
— Ну, расскажи, жена, как мужа ждала. Как с Леденевым, красным чертом, спуталась, — сказал он словно тем же, что с отцом, блудливым, подлым голосом.
— Весело тебе? — устало укорила Дарья, не отодвигаясь.