— Я хочу занять у тебя пятьсот долларов, Элияху, — сказала мать.

— А выбор у меня есть? — слабо осведомился я.

— Что с тобой такое, ты не доверяешь своей маме? Что же ты за сын такой? Я бежала по русским снегам, царские солдаты гнались за мной, чтобы разрезать меня пополам, я родила тебя на свет, а ты хочешь лишить свою мамочку единственной радости в жизни — возможности сделать ее дочери свадебный подарок!

Говорить было не о чем — я понимал, что денег моих мне больше не видать. И не мог остановить слезы, которые навертывались мне на глаза и скатывались по щекам. Из моих толстых маленьких пальцев вырывали единственную возможность покинуть Бенсонхерст.

— Но ты действительно вернешь их мне, мам? — спросил я. — Эти деньги нужны мне для колледжа.

— Джеееееееек! — завопила она. — Иди сюда. Твой сын разбивает сердце матери!

И я услышал, как отец сбегает по лестнице, вытягивая из брюк ремень.

Когда пришло время отослать пятьсот долларов в Пратт, мама объявила, что отдать их мне не может, потому что ей нужны деньги для оплаты закладной, а кроме того, моей сестре Рашель необходима новая одежда.

— Как сможет Рашель найти себе хорошего еврейского мужа, если она носит старое платье Голди, сшитое из кухонных занавесок? — спросила мама, когда я расплакался. На том мои мечты о Пратте и закончились.

По счастью, судьба предоставила мне другой путь бегства. Город и штат Нью-Йорк оплачивали своим нуждавшимся жителям стоимость обучения в колледже. В то время Хантер-колледж, долгое время остававшийся женской школой, начал испытывать финансовые затруднения. Чтобы не закрывать колледж, руководство его решило пойти, на крайние меры. Чтобы создать условия, которые позволили бы колледжу получать от города предназначенные для обучения нуждающихся средства, оно увеличило прием учащихся, и брало теперь юношей, имевших плохие оценками и не имевших ни гроша. Я идеально удовлетворял обоим этим критериям.

Хантер не был моим приоритетом. Я предпочел бы поступить если не в Пратт, то в Бруклин-колледж, где преподавал самый что ни на есть авангард современного искусства, однако у этого колледжа были высокие требования, туда брали лишь умных ребят с хорошими оценками. Так что мне оставался либо Хантер, либо ничего. Впрочем, проведя там первый год, я добился оценок достаточно высоких для того, чтобы перебраться в Бруклин-колледж, в котором учился у признанных мастеров современного искусства и подружился с некоторыми из них — с Марком Ротко, Эдом Рейнхардтом и Куртом Селигманом. Со временем они получили признание как суперзвезды мира искусства, но в пору моей учебы были никому еще не известными и нищими художниками.

Ротко, чьи картины висят теперь в музее Гугенхайма, в Национальной художественной галерее, в музее «Метрополитен» и в прославленной лондонской галерее Тейт, стал моим наставником и другом. В каком-то смысле, я стал его протеже. После того, как заканчивались занятия, он еще долгое время возился со мной. «Твои рисунки пером и тушью говорят о художественном чутье, — сказал он мне однажды. — Я научу тебя языку туши, а после и красок».

Ротко стал известен использованием цвета, передающего чувства, которые он испытывал, когда писал картину, и которые хотел пробудить в тех, кто на нее смотрит. Созданные им огромные фрески и абстрактные полотна нередко доводили его поклонников до слез. Многие уверяли, что испытывают, вглядываясь в его произведения, религиозное чувство, и он говорил, что эти люди разделяют с ним то, что переживал он.

Ротко отвергал любую бирку, какую норовил навесить на него мир искусства, в том числе бирки колориста и абстракциониста. «Меня не интересуют отношения между цветом и формой, — говорил он. — Единственное, что меня заботит, это выражение основных человеческих переживаний — трагедии, экстаза и рока».

В пору нашей дружбы он, по большей части, сидел на мели. Я делился с ним сигаретами, приносил ему сэндвичи, а время от времени — бутылку вина. У него были огромные круглые глаза, полные души и печали, и черные усики, которые, если на лице его появлялось правильное выражение, придавали ему сходство с Граучо Марксом. Как-то раз, когда мы сидели, покуривая, после ленча, Марк сказал мне: «Наплюй на свою русскую мамашу. Я сам русский (его настоящее имя было Маркус Роткович) и знаю, о чем говорю. Забудь все, что ты от нее слышал. Она не права ни в чем. Заведи мастерскую и живи в ней. А матери скажи, пусть сама идет в раввины»

Иногда Марк разрешал мне посидеть в его мастерской, посмотреть, как он работает. Я видел, какие усилия он прилагал, отыскивая форму и цвет, которые позволили бы ему выразить тайные страсти и экзистенциальное страдание, являющиеся спутниками человеческого существования. Для меня было очевидным, что он — гений. И, если говорить правду, я считал за честь находится в его обществе.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги