— Я надеялся, — продолжал профессор, — что это небольшое испытание наших способностей поможет нам прийти к согласию. Перестаньте изображать из себя верноподданного ее величества! Скажите же, что весь этот вздор заботит вас не больше, чем меня!
— Меня совершенно не заботит вздор, — процедил Холмс, положив руку на стол в нескольких дюймах от оружия. — Меня волнуют исключительно вопросы чести и поиски правды.
— Вероятно, не той правды, которую отыскал я.
— Нет, сэр.
— Я сделал это не ради денег, — заявил профессор Мориарти, чуть наклонив голову и пристально глядя на Холмса. — У меня их более чем достаточно. Я мечтал, что мы с вами совершим революцию, которая изменит мир. И она произойдет, можете мне поверить. Почему бы нам вместе не заняться делом, достойным великих людей, стоящих неизмеримо выше толпы, героев, чье появление предсказал Ницше?
— Если вы хоть что-то знаете обо мне, — резко оборвал его Холмс, — то должны понимать, что подобные предложения меня ничуть не привлекают.
Профессор вздохнул, казалось бы, с искренним сожалением:
— В таком случае должен вам сообщить, мистер Холмс, что вы встали на пути не одного человека, а могущественной организации. Вы могли бы пользоваться в ней невероятным авторитетом. Но поскольку вас это не прельщает, вам придется убраться с моей дороги, или же я растопчу вас.
Холмс встал и со всей холодной непреклонностью, на которую только был способен, произнес:
— Весьма сожалею, профессор, но неотложные дела не позволяют мне продолжить нашу занимательную беседу.
Мориарти тоже поднялся.
— Эта история с королевскими документами превратилась в дуэль между нами, мистер Холмс. Пока мы лишь обменялись первыми выстрелами. Вы пытались посадить меня за решетку, но, уверяю вас, это никому не по силам. Если у вас достанет ума, чтобы погубить меня, то, можете не сомневаться, я отвечу вам тем же.
Его слова эхом отозвались в тот ужасный день, когда Холмс и Мориарти снова встретились у Рейхенбахского водопада. Все закончилось благополучно, хотя годы, украденные у Шерлока Холмса, прошли для меня как пустой сон. Спустя три недели после трагедии я получил от сэра Артура Бигга приглашение в Сандрингем, но находился в таком подавленном состоянии, что вынужден был отказаться от этой чести, отослав его королевскому высочеству открытку в траурной рамке. Минуло целых три года, прежде чем мой друг «воскрес» и смог снова примерить галстук, украшенный драгоценной булавкой. Его возвращение в Лондон стало окончательным подтверждением смерти профессора Мориарти, пытавшегося подорвать репутацию английского королевского дома. Какими бы ни были его секреты, они теперь потеряли прежнее значение.
Все это время я полагал, что Холмс пожертвовал собой ради того, чтобы уничтожить Мориарти и заставить его наконец замолчать. Украденные бумаги представляли опасность до тех пор, пока хоть один из двух преступников оставался в живых. Часть документов могла сохраниться, но воспользоваться ими было уже некому. Холмс поклялся стереть с лица земли Хауэлла и Мориарти — пусть даже ценой собственной жизни, — чтобы память о скандальных письмах умерла вместе с ними.
Я считал, что именно поэтому он так спокойно принял свою судьбу у Рейхенбахского водопада. Но что же произошло с Чарльзом Огастесом Хауэллом? Был ли, в конце концов, прав Лестрейд, подозревавший, что мы с ним невольно обеспечивали алиби Холмса? Трудно вообразить себе более надежного свидетеля, чем сотрудник Скотленд-Ярда!
Ночи напролет я лежал с открытыми глазами и думал: а находился ли на самом деле Холмс в квартире на Бейкер-стрит, пока мы с Лестрейдом наблюдали за окном гостиной? Что, если он незаметно вышел из дома, разыскал Хауэлла, хладнокровно перерезал ему глотку, вставил между зубами полсоверена и благополучно вернулся назад? Я вставал с постели, зажигал лампу и в сотый раз прикидывал, как это можно было осуществить. Мы видели всего лишь силуэт Холмса за шторами. Но когда-то он показывал мне собственный восковой бюст, изготовленный замечательным мастером Оскаром Менье из Гренобля. И я, и инспектор слышали, как Холмс играл Мендельсона на скрипке. Не исключено, что в тот самый момент он за несколько миль от дома наносил смертельную рану шантажисту. Надо сказать, мой друг еще в 1889 году заинтересовался фонографом и купил это американское изобретение. Я сам был свидетелем того, как он записывал на восковой цилиндр увертюру Иоахима к «Гамлету», исполняя ее прямо перед громадным раструбом аппарата. Так что же звучало тем вечером — подлинный инструмент или всего лишь фонограмма?