И вот 14 декабря 1826 г. А. Х. Бенкендорф сообщает Пушкину:

«Я имел счастие представить государю императору Комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственно ручно написал следующее:

„Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Валтера Скота“.

Уведомляя вас о сем высочайшем отзыве и возвращая при сем сочинение ваше, долгом считаю присовокупить, что места, обратившие на себя внимание его величества и требующие некоторого очищения, отмечены в самой рукописи и заключаются также в прилагаемой у сего выписке» (XIII, 313, выделено автором).

Вопреки ожиданиям, царская цензура оказалась гораздо жестче обычной. Никакой российский цензор не мог бы запретить публикацию «Бориса Годунова» лишь на том основании, что автор избрал неудачный жанр для своего произведения. А Николай I, как видим, сделал это запросто.

Казалось бы, в такой ситуации любой писатель, имеющий хоть каплю достоинства и уважения к собственному дарованию, не преминул бы вежливо поинтересоваться, в каком духе следует понимать слова государя императора — как благосклонный совет или же категорическое запрещение. На месте Пушкина разве что вконец запуганный холуй мог бы подобострастно возблагодарить царя за ценные указания. Но, представьте себе, «певец свободы» поступил именно так.

С изрядным запозданием, 3 января 1827 г. он отвечает А. Х. Бенкендорфу:

«С чувством глубочайшей благодарности получил я письмо Вашего Превосходительства, уведомляющее меня о Всемилостивейшем отзыве Его Величества косательно моей драмматической поэмы. Согласен что она более сбивается на исторической роман, нежели на трагедию, как Государь Император изволил заметить. Жалею что я не в силах уже переделать мною однажды написанное.

В непродолжительном времени буду иметь честь, по приказанию Вашего Превосходительства, переслать Вам мелкие мои стихотворения» (XIII, 317).

Как видим, в письме нет ни малейших возражений, ни тени ропота. Поэт не осмелился оградить свою творческую свободу от высочайшего самодурства. Его отношения с полицейским государством неизменно характеризовались образцовой гармоничностью, ведь царь и шеф жандармов теряли чувство меры ровно в той же степени, в какой Пушкин утрачивал чувство собственного достоинства.

Лишь спустя девять лет, 23 октября 1835 года, в черновике письма А. Х. Бенкендорфу из-под пушкинского пера выплеснутся горькие строки: «…не знаю, чем мог я заслужить таковое небрежение — но ни один из русских писателей не притеснен более моего» (XVI, 57). В этих сетованиях нет ни грана преувеличения. Действительно, так оно и было, причем нелепые и унизительные притеснения царя и Бенкендорфа поэт изведал с самого начала, еще в 1826 году. Впрочем, свою единственную робкую жалобу он излил в обрывочном наброске, так и не отослав ее по назначению95.

Получается, за все годы знакомства с царем Пушкин ни разу не осмелился возроптать, не попытался защитить свою честь.

Примечательно его поведение в 1834 году, когда Николай I умудрился настолько оскорбить и унизить поэта, что тот предпринял нечто вроде мятежа.

10 мая 1834 он пишет в дневнике: «Московская почта распечатала письмо, писанное мною Н.<аталье> Н.<иколаевне>, и, нашед в нем отчет о присяге в.<еликого> кн.<язя>, писанный видно слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо г<осудар>ю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Ж.<уковскому>, который и объяснил его. Всё успокоилось. Г.<осударю> неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. — Но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным» (XII, 328–329).

Но это уже бунт на коленях, наедине с собой. Через день (12 мая) в очередном письме к жене он как ни в чем ни бывало сообщает обо всяких пустяках, никак не поминая о возмутительном перехвате их корреспонденции. Однако его раздражение и досада вскипают по нарастающей. 16 мая Пушкин шлет Наталье Николаевне совсем короткую весточку с ясным намеком: «Говорил я со Спасским о Пирмонтских водах; он желает, чтобы ты их принимала; и входил со мною в подробности, о которых по почте не хочу тебе писать» (XV, 149). Далее он добавил уточнение: «потому что не хочу, чтоб письма мужа к жене ходили по полиции», — но вовремя одумался и вычеркнул эту фразу. Покамест хроническая боязнь пересиливает его праведный гнев.

Перейти на страницу:

Похожие книги