Коновалов не знал, куда, вернее кому, сбыть второй билет, но он не был, конечно, столь наивным, чтобы продать его коротыге-пижону в тот момент, когда через пижоново плечо его в упор спросила очаровательная незнакомка про лишний билетик, спросила так, что пижон зараз понял, что в этом безнадежном для него конкурсе он проиграл окончательно и потому с завистливой смиренностью отошел на шаг в сторону.
Они сели, конечно, рядом, и на местах люкс нашла на Коновалова такая отчаянная храбрость, что он не только познакомился с соседкой, но и проводил ее до дому, на что соседка фантастически быстро и охотно согласилась, и Коновалову стало не по себе то ли от собственной неотразимости, которой он прежде за собой никогда не замечал, то ли от волнующей радости, которая без труда читалась на красивом лице Лиды — так бесконечно мило и нежно звали его фею.
Они шли, обрадованные знакомством, нарочно пешком, чтобы затянуть и продлить время, и говорили меж собой вроде бы непринужденно, но на самом деле стараясь выглядеть друг перед другом намного значительнее и умнее самих себя, и в этом в сущности вечном и очаровательном притворстве, которое рано или поздно настигает каждого из нас, мало что убедительного получалось у Коновалова, он в сердцах досадовал, что не знает ничего о верлибре, переписке скульптора Фальконе с Дидро, шедеврах Малого Трианона, полотнах Франсуа Буше и других мастеров, которые всецело подчинялись стилю рококо, а потому с идеальной полнотой воплощали именно тот тип художника, который нужен был французской аристократии восемнадцатого столетия. Он не пытался отнекиваться или согласно кивать, а попробовал перейти в наступление и без особого труда обнаружил, что его Лида весьма слаба в географии, и тут он возблагодарил свою матушку за то, что она готовилась дома по вечерам к школьным урокам вслух, и его недюжинные познания русской докембрийской платформы, палеозойских складчатых областей и кайнозойских впадин, а также великие множества сведений о ледниках и реках, озерах и подземных водах, лесостепях и пустынях, высотных зонах высокогорных областей, а также об охране природы — в буквальном смысле потрясли Лиду, а в сочетании с бравым видом его авиационной формы это потрясение закончилось у безлюдного темного подъезда сладчайшим поцелуем и крепким объятием, сопровождаемым ласковыми словами: «Мой милый авиа-Васко да Гама!»
Но Лида уже тогда по всем статьям была хитрее его. Она без кокетства, с одобрительной восхищенностью дала понять, что всем желанием и смыслом ее не особо удачливой, однако и не столь несчастной и безнадежной жизни было и есть ожидание человека, очень похожего на Коновалова, — романтичного и незаносчивого, смелого и открытого до полного откровения, умного, настойчивого. Она сказала, что теперь, встретив его и обращая своей судьбе за это мильон благодарений, она хорошо понимает, почему до большой войны, как рассказывала ей мама, девушки увлекались пилотами, комсомол и страна шефствовали над авиацией, а Чкалов был заслуженно любимцем Сталина и всего народа. И вообще по Лиде выходило, что тысячу раз был нрав гениальный конструктор Туполев, справедливо повторявший, что авиация — это таран, пробивающий брешь в рутине и увлекающий за собою многие отрасли техники, но к его правоте, слушая Лиду, надо было приплюсовывать еще и правоту о том, что многих из самых лучших людей мир получает именно от авиации.
«Куприн! Вы вспомните Куприна!» — призывала она Коновалова страстно, будто бы тот совершил святотатство, забыв о купринских гимнах первым русским авиаторам, в числе которых был и сам писатель, воспевавший молодость русских летчиков, не знающую, как он говорил, ни оглядки на прошлое, ни страха за будущее, ни разочарований, ни спасительного благоразумия…
Коновалов пугался ее романтических вскриков и собственного незнания истории отечественной авиации, оказывается накрепко повязавшей себя с историей отечественной литературы, а Лида, уже не замечая его испуга, взволнованно декламировала, остановившись посередине тротуара и не обращая никакого внимания на редких прохожих:
«Вечная напряженность внимания, недоступные большинству людей ощущения страшной высоты, глубины и упоительной легкости дыхания, собственная невесомость и чудовищная быстрота — все это как бы выжигает, вытравляет из души настоящего летчика обычные низменные чувства — зависть, скупость, трусость, мелочность, сварливость, хвастовство, ложь — и в ней остается чистое золото…»