Утром вылезли по очереди из палатки слегка замерзшие, извлекли из громаднейшего рюкзака Володи Лавского мыло, зубную пасту, «безопасный» бритвенный станочек и долго спускались по мокрой то ли от дождя, то ли от росы тропе к прозрачному ручью. Близ тропы, внизу, неведомые улучшатели природы обложили его бережок красными кирпичами и соорудили нечто вроде запруды для купанья. Со дна сквозь ясную студеную воду проглядывали то дочерна проржавевшие, то медально поблескивающие консервные банки, изредка вода гнала мимо сорванной где-то ветерком разлапистый лист горного клена, или надломившуюся веточку дикой вишни, или чистый лепесток желтой розы отцветающего шиповника.
Растирая могучую волосатую грудь жестким вафельным полотенцем, Лавский говорил Горбачеву: «Жаль, что твой ночной рассказ не слышали эти сони и Бинда-старший. Тот обязательно исполнил бы свой репертуар: «боинги», крючки, Плоешти, паспорт… А знаешь, я ведь тоже перед законом небезгрешен. Ты восемнадцатилетним стал с шестнадцати лет, а я с семнадцати. А сколько у нас по стране таких? Мно-о-го! Слушай, Марьин, ты теперь близок к верхам, подскажи, чтобы провели закон насчет пенсий и вообще — исчислять нашенскому поколению возраст на год-два меньше. Я серьезно говорю, не шучу: полстраны себе годы добавляли, чтобы попасть на фронт. Подумаешь об этом, ребята, и жить хочется, жить, а не на пенсию!.. У нас в десантных войсках сплошь такое встречалось… А сейчас, интересно, сумел бы, не дай бог случись что, патлатик нынешний себе годы набавить?»
Марьин и Горбачев не усомнились.
«А мне вот что-то не верится, — упрямствовал Володька, — хотя я сам не раз читывал о верности традициям и заветам, о преемственности поколений, о… А впрочем, ребята, старею, наверное. О нас же то же самое говорили: куда, мол, вам, желторотым, вот мы его, супостата, шашкой, шашкой, как Клим и Семен — вождей по именам запросто старики называли».
«А Жаланашколь? — спросил его Горбачев. — Разве это не убедительное доказательство д е й с т в и е м? Там же ребята девятнадцатилетние давали кое-кому прикурить…»
Горбачев собрал в полотенце бритвенный прибор, мыльницу, зубную щетку и поднялся.
«Ну что умолк? — грубовато спросил Володька, — Выходит, твоя логика…»
Горбачев перебил:
«Логика, братцы, тут не только моя. Логика тут проще простого, помните Пабло Неруду, — как он об Испании? Я помню, могу наизусть: «Испания не умерла. Она учит бороться за свободу. Нет, не умерла ты, земля трудолюбия, пшеничных колосьев, виноградной лозы и самоотверженной отваги».
«При чем тут Испания?» — «Как — при чем?» — возмутился Горбачев, упрямо поднимаясь по тропе и не оборачиваясь.
«Вот говорят, что легенды о прошлом, ребята, — это голос будущего, встревоженного настоящим, — продолжал он. — Говорят. Складно сказано, да не совсем правильно!»
«А как правильно?»
«Да вот так. Как для моего покойного бати Испания была святым понятием свободы, так и для нас вместе с ней не в прошлом, а в настоящем — Вьетнам, Лаос, Ангола… Мне батя рассказывал, по всей стране, в каждом городе на видных местах вывешивались карты, а на них отмечали красными и черными флажками ход боев в Испании».
«Мы это и из литературы прекрасно знаем, — заметил Володька, взглядом приглашая Коновалова в союзники — поднимались они рядом. — Пионеры тогда носили пилотки, испанками назывались. В кино видели. А сейчас и детишки не те пошли».
«Снова ты за свое. Как в старом анекдоте про боржом, то тебе не то, это. Хотя по глазам вижу — ерничаешь. А зачем? Не поймешь тебя иногда, где ты шутишь, а где серьезно. У Женьки научился. Давай, давай! Но есть же на свете очень и очень серьезные, ответственные вещи, над которыми умненько высмеиваться точно так же бестактно, как травить анекдоты у могилы родного отца».
Горбачев остановился, переводя дыхание:
«Согласен, конечно, детишки пошли не те. Давайте посидим немного, спешить некуда. Смешно сравнивать школьника тридцатых годов и нынешнего. У моего Игоря с третьего класса английский, да сам ты жаловался, что у твоих по математике такие программы, что умной твоей головушке не под силу. Акселерация не только в физическом смысле, но и в духовном. Но разве загасает революционность? Простите, не загасает. Иначе мы были бы не мы. Остается все, что было свято для наших отцов, для нас».