Так началось мое длительное заблуждение в мире романских языков. (В школе я учила немецкий. Нашу учительницу звали фрау Цинкрауб; на листках из-под контрольных я рисовала «панцеры», на которых сверху стоял зигующий Гитлер. Я пыталась учить латынь, но говорить на этом языке
Ай-яй-яй, как сказала бы Мэри-Эмма.
— Ты девственница? — спросил он тогда.
— Да, — ответила я. Я была счастлива, что он не мог отличить, что это не написано у меня крупными буквами на лице и что я не сообщаю об этом каждым своим жестом. Шутки ради я вскинула голову необузданным жестом шлюхи и промурлыкала: — Да, я невинна.
И рухнула. Так расползается вареная луковица — всеми слоями сразу, — если вонзить в нее зубы.
Позже я пришла к выводу, что эротические связи — как приступ болезни, как временный психоз, даже своего рода буйное помешательство, или, во всяком случае, сосуществуют с этими состояниями. Я заметила, что преступники и сумасшедшие обладают пульсирующей, вибрирующей притягательностью, неким животным магнетизмом, и их обязательно кто-нибудь преданно любит. Иначе как бы они вообще выживали? Кто-то должен прятать их от властей! Потому люди вне закона, как правило, сексуально привлекательны — им без этого нельзя.
Если бы только я могла встречаться с человеком, который одновременно безумен и преступен! Если бы только я могла встречаться с преступным безумцем! Я бы получала вдвое больше удовольствия и вошла бы в чистейший, высочайший, пьянящий эротический и наркотический транс! И если бы я выжила и могла рассказать — возможно, я бы раньше пришла в чувство. Я почти все время, с самого начала, находилась в туманном состоянии — смеси экстаза и раскаяния. «Я тебя люблю», — говорила я, а он ничего не отвечал. Но мне не хватало стыдливости, чтобы искать спасения или замолчать. «Я тебя люблю», — повторяла я. А потом добавляла: «Здесь что, эхо?»
— Да, — отвечал он, улыбаясь. Зубы у него были цвета сливок. Десны — бледные, лососево-розовые, как зимний помидор. Шею он обматывал черно-белым шарфом — рисунок напоминал о Ближнем Востоке, хотя почем я знала, может, это была скатерть с традиционным узором индейцев навахо.
— Да, я так и думала.
Я нежно отводила пряди волос с собственного лица.
Я рассказала Мерф, что втюрилась в южноамериканца, и она как-то позвонила от своего бойфренда, когда меня не было дома, и пропела в автоответчик: «Пэдро Пэдро бо бэдро, банана фанна фо фэдро, фи фай мо мэдро…»
Его звали Рейнальдо. Когда началась оттепель, я стала приводить Мэри-Эмму — привозить в тележке марки «Радио-Самолет» или в коляске — к нему домой во время прогулок. Чтобы прийти с гостинцем — пончиком, дэнишем или горячим кофе мокка, — я по дороге заворачивала на рынок в районе, куда заходили за покупками настоящие чернокожие (а не просто ходили слухи о них). Некоторые покупатели смотрели на меня, потом на Мэри-Эмму, потом снова на меня и улыбались. Они будто говорили: «Добро пожаловать!» Кое-кто здоровался с Мэри-Эммой. Лишь несколько раз я столкнулась с неприязненным отношением со стороны женщин. Две черные женщины и одна белая злобно глядели на меня: я была шлюха. Чернокожие не сомневались, что я вторглась на их территорию, посягнула на их мужчин и в результате родила; и, кроме того, что я знаю о воспитании афроамериканского ребенка в этом мире? (Ничего.) Для белой женщины я была проституткой, готовой лечь с кем угодно. Все это они выразили взглядами, так что я не могла развеять их заблуждение словами, но снова и снова понимала, что такое — зайти в магазин за пончиком и столкнуться с расовой неприязнью.
Но как правило, чернокожие встречали нас теплом и улыбками. Что бы там ни было, а прелестной малышкой восторгались все.
— Здравствуй, миленькая! — говорили они. И Мэри-Эмма улыбалась в ответ или прятала личико в собственное плечо.
Однажды мне показалось, что за нами едет машина Сары, но, обернувшись, я ничего такого не увидела.