Как офицеры, так и солдаты, среди которых запасных было очень мало, шли на войну очень весело, совсем не чувствовалась в них тревога перед грозной неизвестностью. Молодежь расспрашивала Врангеля и моего брата, проделавших всю японскую войну, о разных практических вопросах, но все это делалось совершенно спокойно. Военный опыт старших офицеров сказывался уже здесь, далеко еще от фронта, в целом ряде мелочей, и при отправке, и в движении.
Между прочим, помнится мне, как Врангель на одной из станций подозвал к себе одного унтер-офицера, чтобы отдать ему какое-то приказание. Фамилия этого унтер-офицера почему-то запомнилась мне, и вспомнилась через полгода, когда я услышав рассказ одного из офицеров полка про гибель этого и другого унтер-офицера: их эскадрон во время Августовских боев, в сентябре, должен был под давлением германцев отойти, причем оба они, серьезно раненые, не могли быть вынесены. Через несколько часов, получив подкрепления, эскадрон перешел в наступление и вновь занял свою прежнюю позицию, на которой и нашел обоих этих унтер-офицеров, но уже убитыми, с снесенными саблями черепами и с выковырянными остриями сабель мозгами, лежавшими тут же рядом.
В Гатчине вокзал был переполнен, и эшелон провожали криками «ура», но ничего особенного здесь не было, зато на следующих станциях проводы имели везде трогательный и часто величественный характер, особенно на Сиверской, где в конце июня Конная Гвардия была на сторожевке и где тогда и офицеры, и солдаты свели много знакомств. Повсюду солдат одаряли сладостями, фруктами, чаем, сахаром и папиросами, многие совали им деньги. При отходе эшелона везде гремело «ура» и почти везде пели «Боже, царя храни». Словом, бóльший подъем трудно было себе представить. Благодаря всем этим проводам, лишь поздно ночью удалось нам всем улечься, чему, впрочем, способствовало и приподнятое у всех нервное настроение. На следующее утро настроение на станциях было уже не то: вместо русской массы здесь видны были больше евреи, которые относились к проходящим войскам безразлично, русских было немного, и только иногда бывало видно, как к солдату подойдет какая-нибудь женщина и сунет ему белого хлеба, яблоки или иную какую-нибудь снедь.
Перед входом на станцию Вильно, уже поздним вечером, нас довольно долго продержали у семафора. Кое-кто уже спал, женатые офицеры проводили последние минуты с женами своими, я же гулял вдоль полотна с младшим Катковым, делившимся со мной своими опасениями за судьбу своих близких в случае, если он будет убит, в чем он был уверен — предчувствие, которое его не обмануло.
Около 12 часов ночи мы были в Вильне. Вокзал оказался переполненным. Всюду, где было только возможно, лежали и спали люди, большею частью целыми семьями; в громадном большинстве это были евреи. Как оказалось, комендант крепости Ковно (тогда это был, кажется, приобретший себе позднее позорную известность своим бегством из крепости, когда некоторые форты ее были заняты немцами — генерал Григорьев) распорядился срочно выселить из города Ковно все еврейское население, и вот часть его я и видел перед собой. Впервые увидел я тут сцену, подобные которым позднее — в 1916–1917 гг. — стали обычными: отходил поезд на Минск, и при мне, ожидавшая его толпа, брала его приступом — влезала не только через двери, но и через окна, кое-как протаскивала затем багаж. Но, конечно, не всем это удавалось, и по уходе поезда на платформе осталось порядочно багажа, который не смогли втащить в вагон, и среди него несколько горько плачущих женщин и детей, прочие члены семей которых уехали с поездом, невольно разлученные с ними. Начиналось знакомство с ужасами тыла войны.
Проехав от вокзала несколько шагов, у узких Остробрамских ворот, я был задержан Оренбургским пехотным полком, выступавшим из города на фронт уже во вполне мобилизованном виде. Кроме этого, в эту чудную летнюю ночь война не сказывалась в городе ничем.
На следующее утро я отправился первым делом в лагерь, где помещался еще штаб командующего войсками округа, генерала Ренненкампфа, назначенного ныне командующим 1-й армией. О личности этого генерала, которого я видел лично всего-навсего 2 или 3 раза, много говорить не приходится: по всему, что о нем приходилось слышать, это был тип средневекового кондотьера. Лично очень храбрый, сам прекрасный кавалерист, он был очень хорош на должностях до корпусного командира включительно, и во время японской войны оказался одним из немногих генералов, заслуживших себе хорошее боевое имя. Но, к сожалению, уже тогда слишком свободное расходование им казенных денег вызывало на него немало нареканий. Тем не менее, это был один из тех генералов, на которых перед войной более всего надеялись.