— Знаешь, — говорит мне Сарычев, — я прожил на свете уже очень много и разного навидался. Бывали такие минуты, когда я думал, что человеческая бескорыстная солидарность и все такое прочее — фикция, просто выдумка для газет. Я встречался в жизни с такой жестокостью, что впору мне стать пессимистом, разувериться в человеческой природе. А. тут вдруг получаю двадцать восемь писем от незнакомых людей! И притом совершенно искренних писем. Ты знаешь, я просто ожил. Я очень многое потерял. Я не только Шмеля похоронил, а будто и себя тоже. Вот так сижу по ночам один, курю, керосин весь в лампе сгорит и подливать неохота. Темнота окружает меня, из окон ползет и давит. Хочется выть. Я стал понимать волков, отчего они воют в осенние ночи... И вдруг почтальонша Кира — она пешком каждый день бегает из Гумборицы в Пялье с почтой, а я ее перевожу через Кундорожь — приносит мне это письмо из Сибири, назавтра еще. И все двадцать восемь писем из разных мест. Я почитал и говорю себе: погоди еще, Евгений Васильевич, себя хоронить. В людях-то живо человеческое. Можно жить. Понимаешь? Я слишком подолгу бываю один на этой базе. И пропадает чувство связи с людьми. Я могу, конечно, пойти к рыбакам и выпить с ними, но это — особые люди. Они живут в своем мире; озеро их укачивает. Они по-своему счастливы. Как говорится, блаженны нищие духом. Я с ними дружно живу, но внутреннего, душевного контакта нет все равно. Вот разве только с Володей Ладьиным. Это хороший мужик, потоньше несколько, чем другие. А больше здесь нет никого. С женой у нас очень трудные отношения... Она никак не может примириться, что мы живем вдалеке друг от друга... И вдруг, понимаешь ты, эти письма. Такого со мной никогда не бывало в жизни, чтобы моя личная трагедия вызвала отклик, участие у людей... Я думал уже уехать отсюда, все бросить, а тут вижу: нет, неправда, Блынскому все равно хуже, чем мне. Его назначили старшим егерем на Карельский перешеек в хорошее охотхозяйство и недалеко от города. Материально он даже выиграл. А морально я все равно победил. Теперь я могу остаться на Кундорожи, работать, охотиться, жить... Правда, начальству не нравится, что дело это получило огласку на весь Союз, и мне еще, наверно, попортят крови. Но я готов ко всему. Блынский наказан высшей мерой. Он этого, может быть, не понимает, у него мелка натура, чтобы понять. Но морально он уничтожен...

Тут поспевает картошка. Мы выпиваем за нашу победу. За окном тарахтит рыбацкая мотоёла. Начинается день. У меня в мешке убитые утки. Чуть почата фляга спирту. Чуть прожита половина жизни. Дымится роса на лужку.

— Знаешь, Женя, — говорю я егерю, — может быть, тебе стоит стать немножко философом? Ты пользуйся тишиной. Тишины все меньше, меньше. Ты почитай Генри Торо «Жизнь в лесу». Я специально привез для тебя эту книгу. Без философии здесь тебе не продержаться. На кроликах ты не соберешь себе капитал. И на ондатровом мехе не станешь Рокфеллером. Ты ежедневно видишь то, что давно позабыли все горожане: восход и закат, жизнь воды и земли; все это мудро, неторопливо, философично. Наблюдай и пиши в свой дневник: и солнце, и дождь, и лебедя, и турухтана — это вечное круговращение природы, ее закон. Мы гоним и гоним, и задыхаемся, нам некогда оглядеться вокруг себя: где мы живем, какая наша планета? Мы все норовим переделать, а ведь природа создана по законам высшей красоты и целесообразности. Кроме лязга, войн и угроз нам надо услышать и тихие голоса, дыхание жизни...

— Вот мой предшественник, егерь, был великий философ, — прерывает мой монолог Сарычев. — Он написал в дневнике егеря: «Был в лесу. Ничего не видал». Понимаешь ты — ничего! Вот цельная личность. Конечный продукт человеческой эволюции. Лес для него — незначительная подробность, о которой и говорить-то не стоит... А еще однажды он написал: «Был в лесу. Убил пернатую птицу».

Мы смеемся, посыпаем молодую картошку укропом. Мы победили и можем выпить теперь.

<p>Канал </p>

Иду по тропинке, и скоро не будет уже тропинки: она повисла над водой. Ее еще держат коренья ольхи и березы. Она упадет. Уже проторили другую тропинку, поодлаль от берега. Но вода доберется и до нее. Канал построили для бурлацкой работы. Суда в прошлом веке не подымали волны. Винты теперешних кораблей буравят тихую воду в канале. Водица кидается в берега и гложет. И нет уже берегов. Только сваи — оглодки — торчат, как языческие божки. Мне жалко каналов.

Жалко скворцов-бобылей. Они так и прожили лето стадом, без гнезд и птенцов.

Нало успеть к пароходу в Гумборицу, в Вальниге пересесть на автобус... Плывет по каналу Ванюшка Птахин. В носу его лодки сидит директор охотхозяйства Алехин. Ванюшка возил его на охоту в губу. Я скрываюсь за куст. Пускай себе проплывают. Идется мне хорошо, убитые утки — не бремя.

Перейти на страницу:

Похожие книги