Ирина Федоровна Сарычева в первый раз пришла на завод зимой сорок третьего года, когда схоронила на Пискаревском кладбище мать. Отца убило снарядом в первую зиму блокады, мать дожила до второй. Свезти мать на Пискаревку помогла Ирине жившая в полуподвале соседка по дому, формовщица Корыхалова, женщина в телогрейке и ватных брюках, сохранившая силу. Она работала на заводе и продержалась блокаду рабочим пайком. Растила летом на Марсовом поле картошку. «Давай-ка пошли-ка к нам на завод, — сказала Ирине формовщица Корыхалова, — при деле на людях не помирают. Будешь работать — и вытянешь. Одной нельзя оставаться. Тоска для нас хуже, чем голодуха. Твоя мать себя думами истомила. Думать будем потом. Сейчас надо нам поворачиваться, шевелиться. Говорили, сибирские дивизии поспешают на выручку, а не слыхать... Надо самим продержаться...»
На заводе Ирина укладывала снаряды в ящики. Снаряды были красивы и тяжелы, и гильзы тоже красивы. Ирина прижимала к груди востроносые железные болванки и представляла себе, как они полетят, засвистят и ударят в блокаду, прорвут...
Ирина ходила пешком на завод, а когда пустили трамваи, то стала ездить на двадцать пятом номере. Ехала, ехала изо дня в день, из году в год — по длинному мосту над сизой рекой, мимо вокзала, узким кирпичным коридором старой улицы, вдоль больничного сада, мимо длинных, длинных заборов и проходных. Она смотрела в окошко трамвая — как поливает город дождем и сечет метелью, как город живет и пыхтит, разводит пары. Город менялся медленно, он был тусклый, усталый, Ирина глядела ему в лицо, глядела; он знал что-то высшее; камни его, мосты и стены запечатлели лица людей, и души, и мысли. Люди вложили в этот город свои жизни — и сами стали землею, камнями, и заново с жадностью жили другие люди. Ирина дивилась рыбе салаке, которую добывали под самым мостом, в мазутной, негодной для жизни воде. Ей были милы гологрудые дивы в чугунной решетке моста. Когда построили новый вокзал, он вначале ее озадачил: бетонный кубик казался ей неуместным среди ансамблей старого города. Однако новый вокзал был легок, приветлив, как павильон на праздничной выставке. Люди съезжались к нему в легких ярких одеждах, толпа щетинилась лыжами. Новый вокзал прижился на площади, как молодой поворотливый инженер в новомодном костюме на старом Фабричном участке. «Вот что значит консерватизм мышления, говорила себе Ирина, едучи мимо вокзала. — Вовсе не разрушает архитектурного стиля этот модерн. И зря в свое время у нас запретили конструктивизм. Архитектура требует обновления, как все человеческое общество... Корбюзье же нам предлагал когда-то свои услуги. Ему хотелось построить для нового общества совершенно новый, невиданный город...»
Ирина работала на токарном станке, потом машинисткой в заводоуправлении, и сметчицей, и чертежницей в КБ. Ее постоянно избирали в культкомиссию месткома, она доставала билеты в театры, была ответственной за подписку, договаривалась с дирекцией об автобусе — ехать с экскурсией в Таллин и Псков. Она закончила при заводе вечернюю школу, потом институт — без отрыва от производства. Ее сын Виталька ходил в заводской детский сад.
Завод работал денно и нощно. Сипели, стучали, дрожали заводские корпуса. Тоненько гукали паровозы. С подстриженными чубами стояли тополя во дворе. Серьезно глядели с портретов почетные люди завода: шлифовщики, карусельщики, крановщицы, слесари и начальник цеха огнеупоров... Ирина Федоровна знала почетных людей. Ей все говорили: «Здрасте, Ирина Федоровна!»
Она пришла на завод заиндевелым подростком, и ватная кацавейка болталась на ней. Она укладывала снаряды в ящики и думала о гробах. Отца уложили в квадратный ящик — на четверых. Потом не стало и этих многоместных гробов, не стало досок. Пожгли деревяшку. Без огня не прожить, даже не спечь пайку хлеба — сто двадцать пять граммов...
По вечерам Ирина топила сквозящую, щелястую буржуйку отцовскими книгами. Она сжигала зараз три толстые книги в коленкоровых переплетах, а больше не позволяла себе. Огня хватало, чтобы сжарить на сковородке шроты. Липкие комья хлопкового жмыха растаивали, шипели на сковородке. Шроты давали на Выборгской стороне в сорок третьем и сорок четвертом. В сорок первом и сорок втором о шротах еще не знали.
Ирина смотрела, как огонь листает страницы книг и лижет, съедая. Заглотить книгу разом огонь не мог. Ирина ему помогала, переворачивала страницы кочергой. Она говорила огню: «Ешь, ешь, только живи. Мне без тебя не прожить. У папы книг много, мне хватит еще почитать».
Ей жалко было давать папины книги огню. Казалось, что можно еще будет встретиться с папой, потом, когда возвратятся свет и тепло: прочесть эти книги — в них папа...
Первую связку дровец — два ломаных ящика из-под снарядов — она принесла с завода. Огонь дорвался до сытного корма и загудел, просунулся в щели и дверцу буржуйки. По карточкам выдали лярд, Ирина сжарила шпроты на лярде и вскипятила чайник, заварила смородиновый лист, распивала чаи с эскимо. Эскимо было сладким — на сахарине. Оно продавалось на Выборгской стороне.