Дмитрий улыбнулся просветленно, словно стряхнув с себя последнюю тяжесть, и стал раздавать хлеб заключенным. Люди молча и благоговейно, как священный дар, принимали хлеб из рук умирающего.
— Ну вот и все! — мальчишеская улыбка тронула губы Юрина. — Съешьте мою пайку вы, товарищ, — обратился он к Семену, — вы «дядя достань воробушка», вам тяжело без еды, а мне… Мне больше ничего не надо. Буду собираться в путь. Доктор! Возьмите мою руку. Мне… не так будет холодно и… страшно.
Доктор припал губами к исхудавшей руке юноши.
— Не надо плакать… — жалобно, словно ребенок, утешающий рыдающую мать, сказал Дмитрий. — Не надо плакать, доктор… Мне сейчас очень хорошо… тепло, и боли нет. Только… не выпускайте мою руку…
Доктор встал перед ним на колени, согревал дыханием синие пальцы, тревожно слушал клокотание в груди.
— Мама! Ма-ам! — требовательно позвал Дмитрий. — Какая ты красивая! Самая лучшая… — С этими словами, с улыбкой на синих губах Юрин скончался.
Словно застыв, смотрел доктор в его похорошевшее лицо. Когда Иннокентий Львович поднялся с колен, это был другой человек. Подойдя к Семену и сев рядом с ним, доктор сказал просто:
— Не так, не так я жил! Год прожить так гордо, так смело, как Дмитрий… Мальчик. Мальчик! Гордый сокол. «Пускай ты умер, — будто припоминая слова забытой, некогда любимой песни, продолжал доктор, — пускай ты умер, но капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке ночи, и много сильных и много смелых сердец зажгут!»
Да! Бороться! Драться! Уничтожать. Взбесившихся крыс уничтожают беспощадно. И чумных. А это не люди мучили и распинали нетленную душу Дмитрия Юрина, а взбесившиеся чумные крысы. Как я поздно и горестно прозрел! Собирал продукты, медикаменты, спасал и прятал людей, — я ведь долгое время был у них… у этих… вне подозрений… Но все это крохи, нищенские крохи! Я мог и обязан был сделать больше!
Полуголодное детство. Учился на медные гроши. Врач. Заработок, обеспеченность. Ушел в работу, семью — и всё. Октябрьскую революцию встретил с радостью: «Я плоть от плоти народа». Приход иностранцев, Калмыкова всколыхнул душу. Негодовал. Возмущался. Отказался от «руководящей» работы среди врачей, лояльных власти пришельцев. Прозрел здесь, пройдя школу жизни наглядно: понял, что такое классовая борьба.
Потрясенный горячей исповедью врача, Семен пожал ему руку и почувствовал благодарное рукопожатие.
— Вы знаете, юноша этот будто влил в меня неистощимые жизненные силы. Вы понимаете меня?
Семен опять крепко сжал ему руку. Костин, темнореченский крестьянин, пахарь, рыбак, охотник, лесоруб, тоже по-новому осознал свое место в жизни: окрепла, возмужала его душа, готова к святому делу борьбы!
— Видите эту клетку, где лежал Митя? — спросил врач. — Она вся скользкая, жирная от крови. Нас всех пороли там бычьими плетями. Рабочему в спецовке «шутки ради» прокололи кинжалом ладони. За что сидит? На станции калмыковский офицер спьяна изрубил рабочего-железнодорожника — не так быстро и почтительно уступил дорогу. Ну а наш бросился на него с голыми руками. Набежали калмыковцы, скрутили и бросили сюда. Теперь его песенка спета! Особенно издевались над Митей: подвешивали к железной перекладине. Офицер-мозгляк поливал его раны соленым раствором. И все на наших глазах, а мы бессильны! Бессильны!
— Я человек мягкой души, давно и везде правду искал, — волнуясь, стараясь яснее выразить потрясшие его мысли и чувства, перебил доктора Семен, — а теперь переродился: все во мне закостенело! Будто нет у меня ни семьи, ни жены, а осталась только ненависть. Теперь я белогвардейца не пощажу. Мстить за распятых товарищей! Вот она, подлинная правда…
Они долго сидели молча, потрясенные общностью переживаний.
— А почему, Иннокентий Львович, — спросил Костин, — офицер назвал его крестником?
— Новоиспеченный офицер, вчерашний кадет. Митя — первая жертва, которую он окропил в кровавой калмыковской купели. Отсюда и крестник.
— А кто такой Митя? Мальчик еще, за что они его?
— Я понял из их разговора — его отец рабочий-большевик. Калмыковцам никак не удается его поймать — вот и бесятся. Следили за семьей, за Митей. Поймали его в казарме, когда он расклеивал воззвание к солдатам. Сопляк в малиновых галифе поручился, что все выведает у Дмитрия: кто давал ему листовки, кого он знает из подпольщиков, где они скрываются. Но мальчик не сказал им ни слова. Плевал кровью и молчал. Офицеришка выслуживался перед старшими, храбрился, что он такой же катюга. Да зелен, не выдержал сам, сломался. Слышали, как он истерично кричал? Это — страх…
Семен, томясь, сказал:
— Сейчас бы дома оказаться. В семье. Не верится, что где-то есть дом, жена, родители…
— Я из родного дома думал податься куда глаза глядят, когда узнал о слежке. У меня в Темной речке знакомая. И не знакомая даже, а так, случайная пациентка…
— Кто такая? — глухо осведомился Семен. — Я некоторых знаю из этого села.
— Варвара Костина, — ответил врач. — Славная такая женщина.