«Калмыковцы свирепствуют час от часу круче; карательные отряды жгут деревни и села; прибывает в тайгу обиженный, обездоленный народ. И откуда нелегкая принесла кровопийцу Калмыкова на Дальний Восток? Богатые уссурийские казаки сначала поддерживали его, но и они испугались злодейских дел атамана.
Куплен за большую деньгу истязатель русских людей — атаман Калмыков. Продал родину, народ, шкура. Не поддадимся губителю. Выдюжим. Выметем беляков с их хозяевами. Под метлу выметем. Народ и земля родная — вот правда. Не отдадим народ на муку врагу. Не ходить чужеземцам по красавице земле нашей.
Хабаровск вырос из сырых землянок, солдатских скудных строений да хибар русских первооткрывателей-землепроходцев; позднее расцвел, разросся, раскинулся дальше трех гор, на которых начинал строиться.
А сейчас пришельцы разделили его на зоны, куда русскому человеку и ходу нет — низшая раса. А они высшая? Пошел в одну сторону — стоп! Американский гарнизон. В другую — стоп! Японский гарнизон. Американская зона! Японская зона! И штык, а то и винтовка — навстречу. По какому праву? У них оружия, пуль, снарядов много, вот и приставили дуло к виску. Поживем — увидим: оружие — дело наживное!»
В сладостные часы спасения, вновь ощутив щедрую полноту и богатство жизни, понял Семен, как скупо и серо он жил. Почему ушел в партизаны? Мстить за братьев? Но в лесу отсиживался от лихой беды, пережидал. Совесть не позволяла русскому убивать русского, брату идти на брата. «Совесть! А вот теперь совесть велит идти в неукротимый бой, в жестокую, смертельную схватку. Серединки тут нет. Или они нас, или мы их. Мертвяки с пустыми глазами думают задушить нас, живых! Мы работники и хозяева земли. На нас стоит мир».
Вдруг Семен остановился: на повороте к Темной речке, на серо-сизой дороге, проложенной по льду Уссури, его наметанный охотничий глаз различил еле видимые движущиеся точки.
«Едут! На конях. Наверно, японцы или калмыковцы. Конница! Не Демишхан ли со своими дикарями — черные бурки на ветру раздуваются… Эти дадут жизни, если попаду им в руки: изрубят в куски!..»
Семен пригнулся, отбежал в сторону от дороги; с лихорадочной поспешностью, не обращая внимания на злую боль в простреленной руке, зарылся в высоченный снежный сугроб, затаился.
«Пережду! Пролежу до вечера. Днем идти опасно. Поймают — не уйдешь. Все ясно: спина исполосована, рука прострелена. Не отвертишься!»
Топот копыт все ближе и ближе…
Варвара истомилась, ожидая Семена. Подозревала недоброе, но ждала. Ждала. И когда глубокой ночью в трескучий сорокаградусный мороз, от которого с треском лопались бревна сруба, кто-то стукнул в окно, Варвара в одну секунду была на ногах. Зажгла лампу. Сбросила щеколду — и узнала, узнала!
Семен, полуживой, с черным, обугленным от мороза лицом и отмороженными пальцами рук, рухнул около порога, обледенелый, со свистом втягивая воздух.
Варвара не растерялась, не заплакала.
Стянула с мужа чужое пальто, шапку. С трудом стащила валенки, гремевшие по полу, как железные. Налила в таз холодной воды. Оттирала несгибающиеся пальцы мужа, возвращала их к жизни.
— Живой! Живой!
Никанор Ильич уже суетился — помогал снохе растирать окоченевшего сына.
— Вторую ночь ползу, — сипел Семен. — Днем нельзя — Калмыков чего-то суетится, конники во все стороны скачут. В сугроб зарывался и сидел, а ночью шел. Шаг шагну и замру, слушаю: не несет ли кого нечистая сила? А под конец полз… Мороз душит: замерзаю — и все. Думал… не дойду, а сдюжил… — хрипя простуженным горлом, говорил Костин.
К мертвенно-синим, безжизненным пальцам Семена приливала кровь, они набухали, розовели.
— В воду! В холодную воду глубже окунай пальцы! — командовал Никанор Ильич. — А то печь будет, колотье до сердца дойдет. Варвара! В сенках на полке, в горшочке, гусиный жир. Достань-ка. Отойдут руки, смажем их жирком — полегчает. Пальцы, видать, живые.
Варвара разожгла печь, подобрала с пола незнакомое короткое пальто, недоуменно повертела в руках вытертую бобровую шапку, повесила на гвоздь.
Сели за стол. Семен держал ложку пятерней, в горсти; покрасневшие, оттаявшие пальцы плохо слушались его. Жадно глотал он горячие щи, вынутые из русской печки, жадно откусывал от пахучей краюхи хлеба.
— Чужих в селе нет? Калмыковцев? — прохрипел он, превозмогая себя: не упасть головой на стол, не заснуть…
— Нет! Никого нет, сынок.
Горячая пища обессилила Семена; сон сломал мужика, он обмяк, сник и непробудно заснул за столом, положив на него взлохмаченную русую голову.
— Варя! Сношка милая, смотри, рубаха-то вся в крови, коробом стоит. Рука перевязана. Прострелили его, что ли? — обеспокоенно спросил старик.
Они положили Семена на кровать, разрезали повязку, оказавшуюся рукавом исподней Семеновой рубахи, и обнаружили на руке, пониже плеча, сквозную рану. Пуля пробила мякоть, даже не повредила кости.
— Обойдется, — успокоенно вздохнул отец, — заживет. У нас кровь смолистая, таежная. Смотри — не кровоточит, затягивается.
— Батюшка! Под рубахой-то какая страсть! — ахнула Варвара, приподняв край рубахи.