Бельский отполз в сторону, пошарил в соломе, отыскал краюху хлеба. Она досталась ему неожиданно. В полдень, когда он носил воду в трюм, один рябоватый солдат (его называли Серьгой Мятой) положил ему краюху в пустое ведро. Бельский ее спрятал, чтобы потом передать умирающему Степану Долину.
— Хлеб? — поразился Долин. — Откуда?
— Поешь, Степа, поешь немного.
— Хлеб, а? Батюшки, ржаной!..
Отдав хлеб, Бельский опять отполз на свое место, сел и, охватив колени, возвратился к прерванным мыслям. Что делать? Что придумать? Каждый день расстрелы. В трюме остается уже немного товарищей, еще две-три ночи — и все погибнут. И он погибнет…
В трюм совсем мало проникало звуков из мира. Иногда доносился, словно издалека, хохот солдат, хриплый голос буксира да чуть внятный шум дождя. Непогода все заглушала своей тяжестью и унынием.
Как и все смертники, Степан Долин не видел хлеба трое суток. Схватив краюху, он поднялся, с жадностью оторвал кусок, начал быстро, судорожно жевать. Но жевать хлеб — какое это, оказывается, трудное для него дело! В нем поднялась вся кровь! Надо глотать хлеб, а она душит, душит! Долин вдруг поперхнулся и закашлял — резко, безудержно, захлебываясь кровью. Кашлял долго, бился в беспамятстве на соломе, сгребал ее под себя. Успокоившись, обтер рукавом подрагивающие губы, нашел в соломе краюху хлеба и, отодвинув ее в сторону, подумал: «Зря это. Зря. Не нужно. Еще день-два…» Поднялся, пополз к соседу, потрогал за грудь.
— Возьми, дружба… — И отдал хлеб.
Сосед — это был партизан Самарцев — схватился за краюху нервно и, вдохнув хлебный запах, как-то враз обессилел. В последние дни он часто мечтал раздобыть хотя бы маленький… самый маленький кусочек хлеба! Ему все мерещилось, как мать вытаскивает из печи пышные караваи, а он, схватив ломоть, натирает его чесноком и ест, ест. А то видел, как меньшой братишка бросает куски хлеба своей любимой собаке Черне, да какие куски! В такие минуты Самарцева тошнило от голода. И вот чудо: в его руках целая краюха хлеба! Сдерживая слюну, он, почему-то крадучись, ушел со своего места ближе к борту, где не было смертников, пристроился там, раза два осторожно откусил от краюхи. И вдруг услышал тихий стон. «Кто-то хворый», — подумал Самарцев и неожиданно почувствовал себя неловко, спрятал краюху под полу пиджака, прислушался. Стон повторился. «Да, хворый», — подумал Самарцев и подполз к стонавшему.
— Это кто?
— Овражин… Кузьма.
— Что с тобой?
— Так, пустяки. В боку немного ломит.
— На вот, подкрепись, — поспешно сказал Самарцев, обрадованный тем, что может оказать услугу товарищу.
Кузьма Овражин взял хлеб, положил на грудь, ощупал. Хлеб был ржаной, хорошо пропеченный, с мягкой коркой, пахучий. Овражин не спеша, с наслаждением откусил один раз, другой, третий… И больше не мог. Откусить еще раз? Нет, нельзя… «Я ведь еще ничего, здоровый, — уверенно подумал Овражин. — А вот, скажем, Тимофей — он хуже меня». Он пополз к товарищу и тихонько предложил:
— Тимоха, поешь хлебца…
— Хлеб? Где взял?
— Кто-то подсунул, не знаю.
— А сам что же? — удивился Тимоха.
— Я ничего, потерплю.
— Потерпеть и я потерплю, — возразил Тимоха. — Не привыкать. Надо вон лучше Полозова подкормить. Он плохой…
Так и пошла краюха ржаного хлеба гулять по трюму из рук в руки. Беря хлеб, каждый почему-то начинал считать, что сосед слабее его и больше нуждается в поддержке. Краюха побывала у многих. Наконец попала к Гайнану Зайнуллину, а тот, даже не отпробовав хлеба, подполз к Ивану Бельскому, потрогал за плечо.
— Ипташ![8] — Бельский не отвечал, и Гайнан потряс его за плечо сильнее. — Товарищ, спал?
— Задумался.
— Бери, ашай[9]…
С минуту Иван Бельский удивленно вертел в руках кусок хлеба, а внезапно поняв все, порывисто прижал его к груди: обкусанный десятками голодных людей, хлеб был теплый и влажный…
Потерянно, словно заблудившись на вечерней реке, заревел буксир. По палубе баржи забегали солдаты. Грохоча цепью, якорь бухнул в воду, и вскоре на палубе вновь затихло. Но трюм ожил: смертники зашевелились, зашуршали соломой.
— Стоим, — сказал кто-то со вздохом.
Остановилась баржа ниже Кубаса, в глухом месте: берега здесь невысокие, сплошь затянутые густыми зарослями, селения далеко, за поймой. Плыл вечер — тяжелый, сумрачный. Смутно мерцали огни буксира. Река густо дымилась.
Вскоре к люку подошли солдаты с винтовками. Холодно брякнули ключи. Степан Долин потянулся к Бельскому:
— Опять…
— Молчи!
Захар Ягуков открыл люк, нагнулся, спросил:
— Спите?
Никто не отвечал.
— Раненько улеглись, — насмешливо протянул Ягуков. — Пойдете, голубчики, досыпать на тот свет. Слышите? А ну, выходи по фамилиям… Гайнан Зайнуллин! Эй ты, татарчонок! Слышишь, или уши заложило?
По трюму пополз шепот: смертники торопливо прощались, ободряли друг друга…
К лестнице прошел Гайнан. Остановился на первой ступеньке, простодушно спросил:
— Зачем звал?
— Пойдешь к аллаху в гости, сосунок!
— Не пойдем! — отрезал Гайнан.
— Ага, испугался! — злорадно зашипел Ягуков.
— Иди, Гайнан! Иди! — раздались голоса из темноты.