– Оказалось, что без государства, без принудительной организации мы ничего не можем, – Вадим констатировал это с каким-то надменным спокойствием, словно речь шла о редком достоинстве. – Казачки как будто шебуршатся, но в тридцати верстах уже и эха не слышно. И, возможно, слава богу, что не слышно: силовое противостояние – это… Для любого общего дела нужна хоть маленькая готовность на жертвы: сходить на митинг, разнести листовки, потерять в зарплате… А если люди желают только улучшать свое материальное положение, это почти всегда надежнее делать в одиночку. Все и стараются либо пристроиться, либо уехать. Ну, скажем, мою должность сократили, а через месяц восстановили. И взяли на нее казаха. У меня есть возможность нарисовать плакат и устроить марш протеста против дискриминации. А можно сесть и подшить валенки. Что выгоднее? Если нас будет сто человек, от протеста толку не будет. А если сто тысяч – будет уже все равно, со мной они идут или без меня: в любом случае лучше подшить валенки.
– Я уже давно думаю, что человека разумного правильнее называть человеком фантазирующим: объединять людей могут только коллективные фантомы, коллективные иллюзии, а реальные интересы чаще всего разъединяют.
Эта моя мысль не показалась Вадиму слишком новой.
– Национальная солидарность фантомна только в том смысле, что она факт не материального мира, а социальной психологии, она основана на мнениях людей, на общих привычках, вкусах, исторических воспоминаниях – ну и что, что наполовину выдуманных? – их роль от этого не уменьшается. Собственно, это и есть национальная идея – огромная совокупность факторов, которая заставляет людей ощущать свою принадлежность к единому целому, приносить ради этого хоть мизерные жертвы. А без жертв, повторяю…
– Нет, это невероятно – он думает, что у шоферюги, у чабана есть какая-то идея! Да все нормальные люди думают только о куске хлеба, о детях, о футболе…
– И болеют на футболе за свою команду. И оратору с одним разрезом глаз поверят, а с другим – нет. И если, упаси бог, начнется война, своего они спрячут, а чужого выдадут. Да и мы такие же, только до нашей национальной солидарности очень трудно доскрестись: ведь русскому народу как целому ничего не угрожает. Потерять десять миллионов населения, миллион квадратных километров территории – для структуры народа это не страшно. По крайней мере, нам – вернее, вам в России – так кажется. Чтобы добраться до нашего – до вашего – национального чувства, нужна совсем уж какая-нибудь страшная угроза. Впрочем, и у нас здесь даже своего заметного лидера нет.
– Потому что все стоящие люди уже разбежались. Или пристроились.
– Не потому. А потому, что никакого лидера никто не поддержит – ни фашиста, ни демократа, ни праведника, ни авантюриста. Помнишь, во время выборов избили одного кандидата – как его фамилия?
– Егоров. Нет, Георгиев…
– Ну вот. А если бы его имя знала каждая собака, с ним вышли бы на демонстрацию, провели предупредительную забастовку, глядишь, и он не отступил бы. Или кто-то другой на его славу польстился.
– Пожалуй, чтобы бороться за национальные интересы, действительно нужна национальная солидарность, – вынужден был признать я. – Но чтобы создавать… Создают только одиночки.
– Создают-то одиночки… Но что создает одиночек? «Евгения Онегина»-то написал, бесспорно, Пушкин, но вот попробуй создать Пушкина отдельно от тогдашней его России… Для начала, конечно, потребуется его генотип, но потом на него придется наложить хотя бы главные его впечатления: воспоминания об оскудевшей родовитости, близость к двору, соседство гусар, культ Марса, Вакха и Венеры, французскую поэзию, Арину Родионовну… Попробуй создай Арину Родионовну вне русской деревни, вне крепостного права, которое привязало бы ее к барскому дому, – в общем, чтобы воссоздать великого поэта, потребуется воссоздать всю структуру страны. Откуда бы взяться пушкинскому культу воинской чести, если бы не войны, которые вела Россия, – национальные войны, других тогда быть не могло.
– Ты хочешь сказать, что без национального разделения не было бы и Пушкина, – н-ну, пожалуй. Но это было двести лет назад.