«Вывезли нас, выбросили как мусор в тайге, не тайга уж там – тундра, тятенька с мужиками строиться начали, старшие помогают – снег разгребают, стылый мох из-под него дерут да подтаскивают, а я ещё корысна ли, тебя вот вроде, хожу в шабуре, тятенькиным кушаком подпоясавшись, – ни согнуться в нём, ни разогнуться, как матрёшка, – приду к школе – деревня от нас в двух верстах стояла, нет уж её, наверное, кто оставался, дак разъехались, – в окна заглядываю, учиться хочу, а в школу меня не пускают, на школе лозунг: „Жизнь колхозам, смерть кулакам“, – я уж его потом, по памяти прочитала. Выбегут ребятишки на переменку, повалят, в сугроб затопчут – из озорства, конечно, не по злобе, – толсто одета, почти и не чувствую, кто где и валенком отвесит, обидно только, бегу к своим леском малорослым, плачу, сердится очень тятенька, а то и опояской хлестнёт, тут уж и вовсе хоть умри».
Да, мама, да, кожей горе твоё чувствую как своё, но а кто же научил тебя читать-то?
«А татарин один, выкрест, и читать и писать меня наставил он. Я ему на пасеке пчеловодить помогала, за роями следила, трутовики собирала да сушила – это мои обязанности были, иногда и рамку навощу где, – приловчилась, да там и сложного немного. Он же меня и от смерти голодной спас, хотя и сам жил не сыто, впроголодь… умер в войну. Царство Небесное», – и от спиц отвлечётся мама и глянет на потолок…
И медленно, медленно поднимает отец. И плавно, плавно усаживает на Карьку. Мягкий круп у коня, конь ухоженный – ни седла, ни попоны не надо, и без них крестец не намозолишь…
«А пасека эта раньше была наша. Отняли. Он от колхоза и работал… А тятеньку знал и поминал о нём всегда уважительно».
И всё?.. И всё. А потом жаркий день лета, но не того – другого. Он, мать и Иван – на покосе они. У костра. Пообедали, чаю с листом малиновым попили и лежат под берёзой, где хоть и в жидкой, но в тени, где хоть и мало, но прохладней. И уж будто к тому – будто дрёме одолеть, вот-вот осилит… Говорит вдруг мать:
«Умру когда, в лесу меня поминайте… Всю жизнь в лесу любила находиться», – и горько голос так её при этом дрогнул. И понять вроде можно: и в такой вот день, среди труда, в минуты вот такие посетит иной раз мысль о смерти, явится, как гость, который мимоходом – добро ещё, не засидится, – но что ты скажешь, как на это ответишь, тут просто: остро-остро засосёт под ложечкой – весь и ответ. И ветерок влетел в берёзу, шевельнул листву, там же, в листве, и скончался, похоже. И уже он, Иван, говорит позже:
«Мама».
«У-у», – отзывается она. И как-то странно это «у-у»… разломилось будто надвое.
«Мама, – говорит Иван, – а второе крещение – не грех разве?»
«А почему? – говорит мама. И говорит: – Чё ж тут?.. В одно же Имя крестишься – во Христа».
«У них же, у сестёр твоих, а наших тётек, ещё и Духом Святым…» – говорит Иван.
«Ну?» – говорит мать.
«Ну, – говорит Иван, – ведь в детстве поп же их крестил», – сказал и к матери лицом.
«У-у, – говорит она. – Я ведь не знаю, покрестил их Дух Святый, нет ли? Там не была, они в Игарке стали этими…»
«Пятидесятниками», – говорит Иван.
«Ну да… Не видела, не знаю. Да и сама-то я какая верущая, так только, как говорят: одному мигнул, другому кивнул, а третий сам догадается… Если и была у них на молебнах раз или два за всё время – когда мне… да и с отцом вашим? Таких верущих, как я, – говорит она, – много. У кого совесть есть, тот и верует, так мне кажется. А чё, не так, ли чё ли, а?» А чай пили, поминалось уж, с листом малиновым, аромат от него здесь, у костра, не уносит его ветром, есть который, но верховой. И небо ясное. И в небе жиденький дымок от костра. И говорит мать дальше: «А почему ты думаешь, что грех? Богу-то, может, и не это важно… Всемилостив же. Только приди к Нему, уверуй, после по вере поступай», – так сказала и молчит. И они молчат. И Иван, спустя сколько-то:
«Мам… а мы с Николаем крещёные?»
А она поднялась, через крону берёзы взглянула на солнце – о времени у того справиться, после солнца – на них, а затем говорит:
«Пойдёмте, рукавчик этот да кулижку ту вон выкосим, да и домой: отец наш там извёлся уж, наверное… бедняга».
На покос тем летом не ходил отец, домовничал. Нога у него разболелась: рожа с экземой. А отец, когда болен, хуже ребёнка, много внимания требует, всё только и говори да слушай о его хвори, благо болел редко – первый раз, пожалуй, что на памяти. Весной ещё нога у отца «портиться» стала, и принялся он натирать её керосином – где что и от кого услышал? Распухла нога, отекла, таким цветом сделалась – глянуть страшно. Отвезли они его в больницу. В больнице держали его, держали, а потом и говорят: в Исленьск скорее надо отправлять, в краевую, и не мешкать, на операцию, а здесь, мол, таких не делаем. И как-то день свободный выдался – приехали они, Николай и Иван, к нему в больницу, вышел он к ним из палаты, всплакнул вдруг и говорит: