Руки занемели, одеревенело плечо, когда эхом будто вернувшись, ахнул в ушах выстрел дуплетный. Ахнул и сам себя съел, сам себя проглотил, как проголодавшаяся собака брошенный ей кусок, и собою подавился, после чего такая тишина утворилась, что слышно стало, как стучит по ружью и энцефалитке дождь. А там, над крохотной каплей мушки, всё плывёт и плывёт освещённое окно легковушки с двумя прозрачными на стекле паучками, крепко вцепившимися в свои паутины. Расслабил Николай пальцы, освободил спусковые крючки и опустил ружьё стволами вниз… Обладающих квантовым числом очарование… Семейство адронов… Сублимация… Что это?.. Какое семейство?.. Какая чушь… Это ноги в броднях: чав-сяв, сяв-чав – и ещё о чём-то, совсем уж смутном и путаном, им лишь понятном… Семейство ног… Семейство паучков и пуль… Сублимация… Это трава постанывает, дудки и сучья потрескивают под ногами. Это филин так: ух-ух – любит пугать, ради этого, возможно, и живёт. Ночь – его день. День – его ночь. И в добром духе отец подъезжает к воротам, снимает с Карьки седло – густой, крепкий от седла запах пота и кожи, – сажает на Карьку, легко подкинув, его и Ваньку, шлёпает Карьку по холке и говорит:

«Спалкайте-ка, ребята, на Кемь, коня искупайте… всего вон в кровь изъели слепни».

И конь кроткий. И солнце палит. И дорога пыльная, воробьи в ней полощутся. Взбивают копыта пыль – медленно она оседает. И Ванька сзади вцепился в его рубаху – правит будто, пусть «правит», лишь бы не щекотал – и поёт на весь Каменск:

«Там, вдали за рекой, засверкали штыки – это белогвардейские цепи!» – и уж не знает слов дальше, другую песню горланит:

«Пошла плясать наша Пелагея – вперёд пулемёт, сзади батарея!» – и эту не до конца. И другую заголосил, уж совсем непристойную. А Карька уши прижал – не нравятся ему песни или голос певца ему не по душе. И говорит Николай брату:

«Эй, ты, полудурошный, заткнись, а то конь понесёт и сбросит».

«Пусть сбрасывает, – кричит Ванька. – Падать, так с музыкой!»

«Ну у тебя и глотка, – говорит Николай. – Орёшь как заполошный. Ори, ори, отец-то дома…»

И воздух от зноя такой: не колеблется, живой еле. А там, на косе песчаной, ребятни рой, дым чёрно-жёлтый, как монархический флаг, столбом в небо – шину жгут от комбайна. И медленно, медленно входит в воду конь… И заново будто: подъезжает отец к воротам, спрыгивает на землю, снимает с коня потное седло и подаёт в руки уздечку… Ух-ух – филин страшит, нет его, не видать, крыльев взмах не слышен, словно сама темнота ухает; так оно и есть, возможно. Изыди, дьявол. Больно по лицу, по рукам ветками, но это боль разве?.. И медленно, медленно вступает в реку конь… И там, в реке, ил со дна… И мама ведёт его в школу вдоль парка по гулкому деревянному тротуару, в такт колотящемуся сердцу отзывается тротуар. А там, в глубине парка, за тесным рядом берёз с пожелтевшей листвой – большая двухэтажная школа. И гудок в гараже МТС в честь первой школьной линейки. И сестра взрослая – второклассница, стрекочет с подружками, совестно ей за него перед подружками: фуражка на нём не школьная, как на остальных мальчишках, а милицейская. А мама склоняется над ним и шепчет ему в стриженый затылок:

«Вон, Коля, смотри, Полина Сидоровна Кругленькая, она тебя и учить будет».

И уж там, в затаившемся, сонном классе, где только скрип новых перьев, таких: со звёздочкой, – и запах потной от усердия одежды кержацких детей, и нудный зуд по стеклу отогревшейся школьной мухи, нависла над ним, как над курёнком ястреб, Полина Сидоровна и шипит на весь класс, на всю школу, на весь Каменск:

«Ты почему тупой такой! „Ма-ша“ надо писать, а не „Ма-са“. Шэ, шэ, балбес, а не эс», – и ладошкой брезгливо в затылок.

И уже отходя и чтобы слышали все:

«Вшей-то, надеюсь, хоть нет?.. Матери передай, и чуб тебе пусть сострижёт».

И угодливо класс хихикает. И туда, вниз, под парту, хочется соскользнуть, на пол, и провалиться… И дома, при лампе, замер он над букварём, а отец его за ухо тянет к странице и кричит: «Читай! Кому говорят, читай!» А буквы пухнут перед глазами и растворяются в слезах, а слёзы тяжелы, как ртуть, увесисты, с ресниц срываются, шлёпают об страницу и коробят бумагу. И мама говорит: «Да кто же так ребёнка учит… уйди-ка лучше… без греха». И топот тяжёлых ног, и ругань, и хлопнула дверь, и заметался в лампе язык пламени, и тени задвигались, словно в приступе беззвучного смеха. И тихий, добрый, но расстроенный, наверное, скандалом голос матери: «Мама мыла мылом Машу. Мыла, Коленька, мыла, а не мыва… к зубкам прижми язык… так, что ли, вот… ну-ка, поробуй». Да, мама, да. И мама сидит уже возле, вяжет носок и под завораживающее мелькание спиц рассказывает:

Перейти на страницу:

Похожие книги