«Ну а куда мы без него», – говорит Николай.

И ночь. И свет луны на полу. И лёгкая в нём тень занавески. И влажные, припухшие губы, и…

И не заметил, как ноги его справились с километровым зимником, который он и Григорий пробили между своими пасеками сразу же после знакомства. Оторвал глаза от тропы, всё ещё едва различимой, и увидел впереди три светлых полоски – верхние клетки оконных рам, которые тут же скрылись за гребнем горы, приютившей его избушку, но скоро возникли снова и теперь уже не терялись, пока все три окна с покачивающимися на их фоне пиками осоти и крапивы не обнажились полностью. Собаки узнали его, но в знак своей бдительной службы или в качестве приветствия по нескольку раз гавкнули и умолкли. Только старая сучка Пальма не перестала повизгивать радостно. Николай подошёл, присел перед ней на корточки, потрепал за мокрый загривок, затем поднялся и направился в дом. Но перед тем как войти, долго стоял на крыльце, обернувшись к востоку и глядя, как ночь подчиняется дню.

А в доме так: тепло и тихо. И прибрано. И окна зашторены занавесками новыми. И над кроватью, под звёздами, большими и яркими, среди которых и пастырь – месяц молоденький скобкой, – дворец мавританский и всадник с красавицей глазастой на арабском скакуне. А на кровати, в изножье, бочком с краю пристроившись, Надя сидит. В сером свитере она и в серых брюках, и на ногах у неё что-то серое – самовязанные носки, вероятно. Волосы в узел скручены. И всё это видит Николай так: уголками глаза. А смотрит он на стекло лампы, до блеска протёртое, и на жеманный за ним огонёк. Не отрываясь от огонька, ружьё у двери приткнул, патронташ к нему бросил. И потом уж раздеваться стал. Разделся и к шкафу подался. В сухое и чистое облачился, но не торопясь, а так: степенно – на гулянку будто собирается, – и закаменел вдруг посередь избы. Задумался будто, но будто – и только; все мысли его, всё внимание там, в уголках глаз: ковёр, кровать и серые брюки, и свитер серый, и что-то серое на ногах, и волосы в узел собраны, и… и смотрит, вероятно не отрываясь и не мигая, ему под ресницы. И, кажется, хочет что-то сказать: руки взметнулись над покрывалом, не высоко, просто отстранились от него, умерли и опали, как листья в безветрие. Как будто дрогнули, шевельнулись губы на белом, онемевшем лице. Но ни звука, ни вздоха. Ни шелеста. И там, в уголках глаз, уже больно. И так потом, словно путы порвал, развернулся резко и к вешалке подошёл. Сдёрнул, петлю порвав, с гвоздя телогрейку, накинул на голову шапку, патронташ и ружьё подхватил и слышит: «Есть будешь?»

– Нет, – говорит он, – сыт под завязку, – и вышел. И из сеней на крыльцо – вынесло, как лодку на перекате. И стал там, захлебнулся воздухом. И ноги не идут, словно стиснуло их со всех сторон чем-то, льдом ли сковало.

– И почему же так-то… – шепчет он. – И почему же так-то… – говорит он громче. – И почему же так-то… – цедит он сквозь зубы. – И почему же… – и выронил всё из рук, и в дом опрометью. А там, у порога – она, Надя. Привлёк к себе, прижал, целует: солёные глаза, солёные губы и волосы тёплые. – Надя, Надя. Наденька. – А у неё, у Нади, слов нет, сил нет, ноги не держат Наденьку. Поднял её, усадил на кровать, и сам – коленями на пол рядом. И лицом – в живот к ней. И не дышит – глотает воздух. И говорит: – Поздно уже? – и чувствует: головой она мотает. – Поздно уже, – говорит он, – да?.. А за деньги? Панночка делает, – и чувствует: головой она мотает. – А?

– Нет, нет, – плачет она.

– Тогда назови его Павлом, – говорит он. – Павлом или Иваном, так назови, – говорит он. А она плачет и головой кивает, и подбородок её горячий на шее у него, и слёзы её у него по горлу, по ключицам, по сердцу – как ножичком. – А девочка если, – говорит он, – пусть будет как мама, Таисьей – пусть будет так… так назови её.

– Коля, Ко-о-оленька, – плачет она.

– Нет, нет, – говорит он. – Нет, я не хочу, чтобы здесь… уйду.

– Ко-о-оленька, – плачет она, – родненький, – и руки её в свитер его, в его тело – как иглы.

– Нет, нет, – говорит он. – Нет… Григорий заедет…

– У-у-ум-м, – воет она – как волчица, волчат которую лишили.

– Собак спустишь, когда поедешь… А Пальму с собой возьму – не хочу, чтобы врасплох, – говорит он.

А она:

– У-у-ув, – как раненая лосиха, как кто-то ещё, свет для кого померк, и так от этого – как будто лобзиком по кадыку, лезвием по зрачкам ли.

– Нет, нет, – говорит он. – Надя, не надо. Не надо, Надя, – говорит он и вскидывает лицо. И ловит губы её, и целует – как воздух – и так: долго, долго – до упокоя, до сна, до бессознания.

Он поднял её, уложил её на кровать; он укрыл её шалью. И вышел.

<p>Глава седьмая</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги