Народец в автобусе хмельной, задиристый: коли праздник, так он и в автобусе праздник. При жёнах мужики куражливые, без них – дерзкие. Но не хочется ничего, даже драки. И вышел на следующей остановке. Пошёл бесцельно, на ноги положившись – куда поведут. И упёрся в решётку чугунную, на дом за решёткой взглянул и вспомнил: тут же Ося, Ванькин друг живёт. И подумал: «Сын Фанчика», – само по себе это имя всплыло, не вытягивал из памяти: как же, как же? И ещё подумал: «А раньше Макей здесь жил, нигде теперь не живёт». А там, в доме, крестины новорождённой. И со временем штука такая хитрая: проскочило быстро – и не заметил. В косяк упёрся, валенки обувает и слышит голос Оси: «Никуда не пойдёшь, не пустим, у нас останешься! Правда, Таня!» А это он: «Да нет, нет, надо мне, обещал… здесь, недалёко». – «Завтра и сходишь, сейчас-то куда, ночь уже!» – Оси опять голос. И Таня, жена Оси, – то же самое и о погоде ещё что-то, только, ей-богу, голоса её интонация иная: трезвая – так кажется. И опять не Ося, не Таня, а он: «Нет, нет, обещал, если дома их не будет, тех, кому я обещал, вернусь… куда я денусь». И не сказал уж, а подумал: «Вру, но вру во благо… Кому на благо, на благо – что? Нет, не плохой я, я – хороший». И уже там, на высоком с перилами крыльце, ветер, между дверью и притолокой зажав, снегом сухим, мелким в лицо ему, как дробью, швырнул, вынудил глаза закрыть – отчего и приятно ему так, радостно до захлёбу, до немоты, до беспамятства. И с крыльца – как с горки. И из дворика за решётку – ног под собой не чувствуя. И вот она, улица – а почему уверен так? – а что ж ещё-то? – не огород же среди города и не пустырь, конечно – улица. Вдоль по улице метелица метёт, за метелицей мой миленький… И никого… Люди устали от праздника – спят, кто в кровати, кто за столом, кого где сморило. Дремлют собаки, забившись в заветренные углы и в тёплый пах себе уткнувшись носом, веки их вздрагивают – меняются на них картинки собачьего лета. Лишь сторожа бодрствуют – им платят праздничные, – пьют себе чай, вяжут варежки, подшивают валенки, плетут корзины и кочегарят в сторожках выносливые буржуйки. Дымок над трубами высунулся и с ходу угодил ветру под власть, ищи его после. И небо тут прямо, в городе, шершавыми языками метели город вылизывает. И было что-то про небо, которое вьюга с чем-то смешала… И как ты бежишь относительно него, неба, и её, дороги? А кому я ответить должен? Себе? Так я-то знаю: я – биссектриса, делю угол наклона пополам, два раза по сорок пять… и нет претензий, нет обид. Я не хочу тебя вспоминать, отец… Я горд оттого, что я не сын твой… или – тебе… а биссектриса, биссектриса – это крыса… какое утешение в этом: я просто линия… просто чёрточка в этой пространственной геометрии… вот-вот, устраивает меня больше это – чёрточка сквозная… и не одна к тому же, ещё и та вон – встречная, под таким же углом, но устремясь… чуть-чуть не столкнулись, столкнись в этом хаосе, который порядок, – переломишься… какая она! – в платок укутана, а значит, не мужчина, значит – женщина. Домой? Или из дому? Да важно ли? Какая тебе разница, коли она ко всему прочему и не чёрточка, а шарик – домой она или из дому… у шарика дом – подшипник… А мне сюда, мне в этот переулок, безлюден он и вовсе, здесь – как у нас в Каменске… Вот так… какой я ловкий… а если упал, а если и упал, то кто скажет… скажи-ка мне… никто не скажет… да и не стану… вот так… не стану слушать того, кто скажет: ну-ка, дружище, поднимись… смешно, ведь ты же сам знаешь, что так сладко – затеряться… спиной к сугробу… сугроб… гроб – дом твой, другого уже нет… и друг… и дом, и друг… и руки – в карманы… и лицо… в пах, как собака, не могу, а в воротник… но теперь, прости уж, не вникнуть мне в смысл твоих слов… другое дело: тёплое что-то, тихое – не детская ли кровать? Не та ли это постель? Ну да, конечно, а что же ещё? И тут же, под одеялом, фонарик… да нет, уж будь добр, не подсовывай мне этот китайский… там простой, плоский, и батарейка в нём плоская… И только так плохо видно, буквы сливаются, слипаются… не текст, а кашица какая-то из кириллицы или… мефодицы… есть у нас один Митя, другой Мефодя – оба без руки, такая симметрия… тускло уж очень: какую книгу читаешь – никак не понять. Ах да: буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя… есть в этом что-то эротическое… и покрыл бык телицу… А он: эх, мне бы так; а она: в чём же дело, тёлка твоя… Откуда-то, из какого-то американца… Ванька, ты плохо держишь фонарик, свет мне в глаза… ты его совсем не держишь, ты спишь. А ты читай, читай, говорит Ванька, это я переворачивал страницу. И он читает, про реку читает, такую широкую, что редкая птица до середины её… Ну и враньё, говорит Ванька, ну и брехня, что ж это за река такая, это уж не река, а море, на фиг, Ислень вон и ту всякая перемахнёт, кроме курицы, но курица – не птица… Да нет, говорит он Ваньке, как бы тебе сказать… от глаз фонарик отведи… Читай, кому говорят, читай! – тычет отец ладонью в затылок. И буква «А» под слезой изогнулась, парусом надулась, с якоря снялась и поплыла – куда? – к берегу птицей, нет, нет, к берегу за птицей с волшебными перьями. И он читает: он же всю ночь на постеле, покрытой овчиною мягкой, в сердце обдумывал путь, учреждённый богиней Афиной; и тут же сразу: встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос… Ну её к чёрту, говорит Ванька, давай про войну… И мама подходит, и гладит по голове, и шепчет: спите, спите. И почему, мама, шёпотом? Кто-то приехал? Ах да: отец уснул… И гаснет свет фонарика, и свет туда – в точку, и точка туда – в ничто, в ничто ворота – точка… И разве это ничто? Разве может быть ничто таким сладостным?.. И ночь будто без времени – открывает глаза он и видит: лицо перед ним. Знакомое. Может, родное. Нет, нет, не мама. Кто ж так похож?.. Но память капризная: не помогает, не подсказывает. И говорит он: кто ты? – Что, что? – и ухом к его губам. И волосы ему на глаза – как тень от листвы. А оттуда, где он – но где он? – будто во рву, голый, но не совсем – завёрнутый в рубероид, – а оттуда, где он, легче, наверное, выбраться, чем повторить: кто ты? как тебя зовут? лицо знакомо мне твоё. – Надя, – в ответ ему. – Надежда! Мы же знакомы! – Ну да, ну да, – говорит он, – я знаю, вспомнил, ты внучка Митина. Есть в Каменске безумный, Митя, есть у Мити внучка, её тоже зовут Надя. – Не внучка, – говорит она, – племянница. – Ну да, ну да, – говорит он, и сдержаться не может: плачет – тело его в огне, тело его горит, пылает, коробится, как береста. – Зачем ты так! Умоляю, внучка, возьми кочергу, отгреби жар! – и руки её по телу его, по лицу её руки и так: будто кожу сдирают – легко отходит, как шкура у вылинявшего гада. И запах такой… но что это, что?.. и пламя бледное, шаткое… и чья-то монотонная речь… ах да: спиртовка… урок химии… и сонный, тихий кабинет… И голос тихий: это хорошо, хорошо, значит – отходит… ведь это надо же! – и надоумил же Господь идти ковёр средь ночи хлопать… Но это потом, потом он испрашивает: