Ципулин включил первую передачу, отпустил конус и медленно выехал из корпуса. В заводских воротах грузовик фыркнул раз, другой, выпустил из-под себя сизый махорочный дым, пружинно присел на выбоине и, крутнувшись вправо, покатил, покатил вдоль Тюфелева проезда... Управляющий махал ему вслед портфелем и шевелил губами.
Первого гудка Степа Кузяев никогда не слышал. Только сквозь сон.
Первым обычно гудели на «Динамо» за полчаса до восьми. Начинали коротко, сипло, так, будто закопченная динамовская труба со сна прочищала горло, чтоб через пятнадцать минут зареветь по-настоящему. От живота. Уууу... пу...
Самый паровитый гудок во всей слободе был, пожалуй, на фабрике Цинделя, на Кобыльем дворе. Так эту фабрику называли, потому что работали там один бабы. Шили «шинели».
У Цинделя гудошные машинисты гудели от души. Следили. И на «Динамо» следили, а на АМО всегда запаздывали, и гудок получался писклявый, тонкий. В котельной поторопились, тянули за реверс нетвердой рукой, позевывали. Ох, ох, ох...
За дощатой стеной соседка тетя Маня уже пела песню. Как обычно с утра. «Ах, приведи мне, маменька, а писаря хорошего, — пела соседка, — а писаря хорошего, голова расчесана...»
Гудел примус, и соседи, которым пора было в утреннюю, кашляли и шваркали по полу сапогами.
Второй гудок поплыл над слободой. Опять на разные голоса, сипло, нестройно: начали все вместе, а кончили вразнобой.
— «Голова расчесана, помадами мазана, помадами мазана, а цаловать приказано», — пела тетя Маня. Потом замолчала, стукнула в стену.
— Степа! Давай просыпайся. Пора уже.
— Слышу.
— Чего ты слышишь, вставай!
Степа вылез из-под одеяла, опустил ноги на холодный пол.
— Спишь?
— Да не сплю уж! Сапог вон закатился.
Соседка за стеной засмеялась. Посоветовала:
— Ищи, как хлеб ищут.
Стены в бараке были тонкие, все слышно. Когда муж тети Мани, черный, нахохлившийся, приходил выпивши, он ругал ее в полный голос.
— Ты фастом перед им не крути! — кричал.
— Да отстань ты, — говорила тетя Маня, и голос ее при этом был какой-то праздничный.
— Я, Манька, тя учить буду!
— Дык твоя воля...
— Что промеж вас было? Сама скажи!
— Не кричи, — говорила тетя Маня ясным шепотом, — люди услышат.
— Я те за Кузяева холку намну!
— Выдь на улицу, — приказал Степе отец. Он был дома. Степа вышел и так до конца и не дослушал в тот раз: почему за него сосед хочет наказать тетю Маню, или это так трудно будить его по утрам?
Барак, в котором они жили, был крайним, стоял у самого уреза Москвы-реки, весной вода разливалась под самые окна, на две недели, а то и на месяц затопляло дрова в сараюшках и уборные. Все плыло.
На том берегу высились каменные лабазы, сараи, церкви, катила Саратовская железная дорога, к ней подступали станционные паровозные задворки, лепились красные фабричные стены с закопченными трубами, а выше шла мощеная булыжником Большая Тульская улица, уставленная домами даниловских зажиточных ломовиков и огородников. Вниз спускались баньки, петлял к наплавному мосту пыльный проселок, осенью и весной раскисавший до полной неузнаваемости.
Снега еще не выпало. Но с утра было свежо. На лужах хрустел лед. В промерзлом воздухе слышно было, как на том берегу на высоте бьют кувалдой по рельсу.
Степа поднял воротник, шапку нахлобучил поглубже и вприпрыжку побежал в заводскую столовую. Они с отцом имели уговор на утро ничего не готовить. А когда решали, что надо бы, то все равно съедали все с вечера. К тому же отец третью ночь дома не ночевал. В гараже Степе объяснили, что на заводе аврал, готовят к седьмому ноября подарок трудящимся.
Отец заехал как-то днем, но не к самому бараку, потому что путь к нему был только по мосткам, остановил машину на дороге, сам, проваливаясь в грязи, двинул напрямую, передал деньги.
— Кормись, пока меня нет, — сказал. — И гляди, на баловство не траться. — Двинул Степу по плечу. — Твердо стоишь!
— Пап! — крикнул Степа. — А ты скоро?
— А вот устроим мировую революцию, тогда вернусь, — засмеялся отец.
И тетя Маня, оказавшаяся на крыльце, тоже засмеялась. Потрепала Степу по голове, предложила:
— Давай, парень, собери, что у вас грязное есть. Я стирку устраиваю.
Степа учился в опытно-показательной школе при заводе «Динамо», учился на слесаря. В нечетные дни занимались в школе теорией, в четные — практикой.
День начинался нечетный, это он вспомнил уже в столовой, допивая третий стакан киселя, а потому можно было не спешить, занятия начинались с девяти.
Слесарная школа, в которой он учился, занимала два помещения. Одно было в гулкой трапезной Симоновского монастыря, там вдоль сводчатых стен стояли верстаки. Монахов давно уже выселили, иконы поснимали, росписи разные закрасили, а какие не сумели, завесили плакатами по технике безопасности, но только машинное масло не могло перебить запаха ладана и кислых щей.