Несомненно, психологи-рационалисты, всегда считающие, будто по ночам мы грезим лишь о том, что уже сделали днем, обвинят рассказчика в нарушении порядка психологической каузальности. Они скажут, что ребенок, без сомнения, долго разминал воск в своих играх наяву и что так реальность повелевает грезами.
В подобных суждениях присутствует пренебрежение к ониризму, каковое может в конечном счете ослепить и наилучших психологов. Избыточный рационализм стирает важные психологические нюансы. Например, как не ощутить в этом тексте явное воздействие онирического доверия? Фактически непосредственная функция грез воли состоит в том, что они приносят нам веру в нас самих, веру в нашу трудоспособность. Они, если можно так выразиться, дедраматизируют нашу свободу, ту свободу, которую пророки «ангажированного человека» считают систематически опасной и драматичной. Если же мы увидим свободу за работой, в радости свободного труда, мы ощутим, какую разрядку она доставляет. Перед работой или в процессе труда мы грезим о том, с каким красноречием мы будем расписывать свои успехи. В силу какого странного забвения психологи пренебрегали изучением этих чувств доверия, самой тканью упорства, активной настойчивости, задействованной в вещах? Слово «идеал» в конечном счете является слишком интеллектуальным, слово «цель» – чересчур утилитаристским. Волей лучше управлять при помощи грез, соединяющих усилие и упование, грез, любящих сами средства вне зависимости от их цели. Активные грезы подпитывают отвагу поощрениями, постоянно подтверждаемыми в труде. Если работа сколько-нибудь ясна и требует времени, то, без сомнения, перед тем как действовать, необходимо подумать, но перед тем как проникнуться интересом к мысли, надо еще и надолго предаться грезам. Психология таких интересов сложиться не сможет, если мы не будем рыться в бессознательном. Так, самые плодотворные решения связываются с ночными сновидениями. Ночью мы возвращаемся на родину доверчивого покоя, мы переживаем доверие, сон. Тот, кто плохо спит, не может обладать верой в себя. По существу, сон, который считается прерыванием сознательной жизни, связывает нас с нами самими. Тем самым нормальная греза, настоящая греза зачастую представляет собой прелюдию к нашей активной жизни, а вовсе не ее следствие.
Когда мы действительно переживаем доверие, которым нас наделяют стихийные грезы, грезы, состоящие из первоэлементов, мы понимаем, что можно вести речь об онирических a priori, о типичных грезах, о грезах изначального одушевления.
Стоит ли добавлять, перечитывая страницы Кароссы, что они пронизаны достаточно крепкой интимной доверительностью, способствующей вере рассказчика в то, что он заинтересует читателя столь убогими признаниями? Ведь Каросса инстинктивно понимает, что многие души переживают великие грезы. Подобно тому как мы общаемся между собой посредством своих грез, мы общаемся и через свое детство. О детстве можно рассказать все, и рассказчик уверен, что заинтересует читателя. А всякий читатель, умеющий открывать для себя врата полного грез детства, заинтересуется книгой Кароссы. Ведь интерес – это реальность наиболее явного психического динамизма.
Если же теперь мы займемся более пристальным изучением текста Кароссы, мы с легкостью осозна́ем, что эндосмос ониризма и ясной мысли смешивает и замутняет массу образов. Здесь можно изобличить влияние кое-каких рационализаций, а можно и подвергнуть критике некоторые термины, опирающиеся на реальности бодрствующей психики и скрывающие от нас реальности грезы. Например, зададимся вопросом, кто – перед тем, как поднять родителей,– зажег огонь, достаточно сильный для того, чтобы размягчить находящийся на подоконнике воск? Читатель, чувствительный к непрерывности бессознательного, скорее проникнется впечатлением, будто это окружающее тепло продолжает тепло постели; в своем симпатизирующем прочтении он ощутит, что пальцы грезящего продолжают замешивать воображаемое ночное тесто на светящемся воске.